Изменить стиль страницы

Старшина команды Виноградов, неутомимый балагур и остряк, желая сразу установить отношения, снял бескозырку и, помахав ею перед собой с изяществом мушкетеров Людовика XIV, бодро сказал:

— Пламенный привет, дорогая бабушка! Вышло нам приказание кинуть якорь в данном населенном пункте. Поскольку объясняют объективные факты, понятно, что ваш дворец тут единственный, а населения тоже одна человеко-единица. А мы — осиротелые морячки, вынужденные военными обстоятельствами временно покинуть наш родной линкор для пешей жизни. Будем друзьями! Принимаете жильцов?

Старуха пожевала губами, и моряки увидели, что рот у нее пустой, беззубый. Шепелявя и шамкая, она вяло ответила:

— Живите. Мне што? Изба просторная, хозяина нет. Кто проходит, тот и живет. Много всяких побывало. И чужие были, и свои. Места хватит. Вы по себе, я по себе.

Виноградов досадливо поскреб затылок. Такое равнодушие жестоко укололо его. Моряки привыкли быть баловнями. Их всюду встречали с лаской. И Виноградов даже рассердился:

— Странно, бабушка, слышать от вас подобный индифферентизм к бойцам. Что значит: «Вы по себе, я по себе?» Неужто в вашем сердце заместо черствого отношения не разыгрывается материнская жалость к сиротам?

Радисты засмеялись, но старуха продолжала смотреть на Виноградова тускло и безжизненно. Потом вздохнула, и в груди у нее заскрипело, словно отворялась не смазанная в петлях дверь. Так же вяло она промолвила:

— Ну, живите! Коли што надо — сделаю.

И шаткой походкой, едва передвигая разбитые ноги, она медленно вскарабкалась на крыльцо и исчезла в избе.

— Перекурим, годки, — сказал Виноградов, положив автомат и мешок на завалинку. Он скрутил папироску, затянулся и констатировал с огорчением: — Трудноватая старушка! Фестивалей с музыкой в этом месте не предвидится. Ну, ничего не поделаешь, приступаем к исполнению служебного долга.

Присевшие моряки курили, и в их усталые тела вместе с розовым вечерним светом, плывущим сквозь обугленные стволы, вливалось спокойствие отдыха.

— Проверить надо хозяйку, — вдруг сказал, кидая окурок, Ваня Кондаков, — почему такое? Все немцы попалили, а тут изба цела. Народ перебили и угнали, а она, вишь, хозяйничает. Может, немцам служила, за то и не тронули?

Остальные молчали, и лишь спустя несколько минут сибиряк Перегудов отозвался неожиданной фразой:

— Как вернемся в полк, придется вопрос поставить, чтоб дуракам в пайке добавочной бдительности не выдавали.

— Ну, легче! — вскинулся Кондаков, но Перегудов отмахнулся от него, как от мухи, а Костя Малинин примирительно сказал:

— Бросьте! Кому такая служака годится? Видите же. Ни нашим ни вашим.

Ночью радисты долго возились с установкой и опробованием аппаратуры. И все время слышали, как в горенке, направо от сеней, кашляла, кряхтела и стонала старуха.

— Слышишь? — жестко спросил Перегудов, не могший простить Кондакову его подозрения. — Видать, бабка натерпелась, а ты… Сколько времени немцы тут властвовали? Месяцев семь, поди. Вполне хватит. Дерева крутом посохли, где ж старой женщине сдужить?

— Помрет, верняк, — не то предположительно, не то утвердительно высказался Малинин, — надо, братки, ее подкормить. Ведь она, если подумать, может, чья-нибудь мамаша. Может, ее сын на другом краю фронта нашим матерям помощь оказывает. На войне все бывает.

— Ага, — весело подтвердил Виноградов, — точно! Введем в бабусин организм прибавочной ценности. Она еще плясать с нами будет. Усыновляемся при ней и шары на стоп!

С утра девять моряков по негласному уговору начали наперебой ухаживать за старухой. Они выгребли из избы мусор, помыли полы, натаскали из лесу хвороста, приколотили прясла к столбам ограды, вычистили колодец, поправили надтреснутую печь и затопили ее. Разведя в ведре кипятку гороховой концентрат со свининой и в медном чайнике шоколадные кубики, моряки сели за стол и насильно усадили с собой старуху, которая долго отнекивалась и упрямилась. Но ей трудно было совладать с дружным напором девяти здоровых, веселых людей, которые наливали ей суп и шоколадный напиток, мазали салом хлеб и потчевали без устали. Угрюмые старушечьи глаза потеплели к окончанию трапезы. Она тщательно вытерла свою ложку концом холщовой косынки, встала, сложила руки на впалом животе и низко поклонилась морякам:

— Спасибо, милые!

И друзья увидели, как по запавшим щекам старой женщины потекли слезы. Радисты ощутили душевное смятение, и Виноградов конфузливо сказал:

— Не благодари, бабушка, и не надрывай нам сердца рыданиями. Мы ведь к тебе не без корысти подъезжаем. Люди мы военные и непрактичные. Нужно нам и постирать и поштопать, а рукам нашим сейчас до этого времени нет. Так вот — устроим жизнь на началах братской взаимопомощи. Осуществим, так сказать, утопию.

Старуха взглянула на Виноградова и впервые чуть приметно улыбнулась.

— Веселый товарищ! — шамкнула она.

— А то, — отозвался Виноградов, — невеселому жить трудней, бабушка.

Вскоре радисты сжились со старухой так, словно и в самом деле росли с малых лет в избе, под ее материнским кровом, и сама старуха все больше оживала и уже охотно разговаривала с моряками, но всячески избегала расспросов о перенесенном ею во время житья при фашистах. При одном упоминании об этом она замыкалась, мертвела и плакала. Заметив это, Виноградов однажды сказал друзьям:

— Отмечаю, что некоторые проявляют неделикатность обращения с мамашиными нервами. Лезут расспрашивать, как ей при немцах жилось. Надо ж понимать, что старухе такие допросы, как гвоздь в пятку. Чего ей память злом ворошить? Мы кто? Бойцы или корреспонденты? Ну и баста мучить благодетельницу. Голосую, кто за… а против быть не может.

С тех пор, по молчаливому согласию, никто из девяти не задавал старухе вопросов о немцах. А она отдавала им всю душу — стирала белье, чинила и латала, варила пищу — словом, делала все, что полагается рачительной хозяйке, и моряки жили при ней в тепле и уюте родного гнезда. Они привыкли к старой, изможденной женщине и привязались к ней. Она напоминала каждому оставленный позади родной дом, и моряки делились с ней своими мыслями, спрашивали советов и поверяли самые сокровенные тайны.

Прошло два месяца. Надвигалась осень. По утрам небо становилось холодным, с зеленоватым отсветом, как льдина. По траве расстилалась опаловая парча утренних заморозков, и ноги оставляли на ней темные влажные следы.

Однажды после обеда, когда старуха, убрав со стола, вышла, Перегудов, поглядев вслед, покачал головой и сердито сказал:

— Пора о мамаше всерьез подумать. Обносилась, старая, вон в какой рвани ходит. Мы тут не заживемся, а она с холодами застудиться может. Пропадет! На нас ответ! Надо ей обмундирование справить.

— Что ж ты ее в клеш всунешь? — захохотал Малинин.

— Перекрой клапана! — отрезал Перегудов. — Зачем в клеш? Надо все женское сделать. Соберем между собой барахло, какое можно, кой-что у каждого найдется…

— Свезем в Париж, к мамзель Фифиш, — не унимался, заливаясь Малинин.

— Замолчи! — уже грозно сказал Перегудов и положил на стол темный и жесткий, как кедровая шишка, кулак. — Не для тебя говорю. Пошить надо! Ванька Кондаков до службы в дамском ателье работал. Может для старухи потрудиться. Пусть свою дурость зашлифует, что на первых порах про мамашу вообразил.

Предложение понравилось. Моряки порылись в своих мешках и собрали две пары старых брюк, форменку, три тельняшки. Виноградов отдал даже кончивший срок, но крепкий бушлат. И Кондаков сел за работу. Так как решили поднести старухе обмундирование нежданным сюрпризом, то Кондаков уходил работать на чердак, а на двери чердака пришпилили бумажку с угрожающей надписью: «Секретная часть. Вход запрещен!»

Затруднения с примеркой и пригонкой уладили, приспособив для этого Клейменова, малорослого и худощавого электрика, по комплекции схожего со старухой. Через неделю Кондаков закончил работу, израсходовав весь запас ниток, бывший у хозяйственных моряков. Вся команда собралась на чердаке. В добротной суконной юбке и такой же синей кофте с отложным воротником Клейменов выглядел вполне нарядно, а когда надел пальто в талию, перекроенное из вывернутого наизнанку бушлата и других брюк, все признали мастерство Вани Кондакова.