И медленно, как паук, Мария расчищала Филиппу путь. Немудрено, что я дрожала за свою жизнь, когда февраль шел по отрубленным головам и март по колено в крови! Отец и дядя Джейн взошли на эшафот у Тауэрских стен, один за другим сложили головы все, кого увлекли безумные и беззаконные фантазии Уайета.
Лишь одна ниточка надежды еще держалась. Мария пощадила Кортни, не решилась пролить ни полкапли его королевской крови. Итак, предполагаемый король, мой без пяти минут муж, был выслан умирать на чужбину. Значит, как Плантагенет, так и Тюдор? Может быть, я уцелею?
Однако из своего окна я по-прежнему видела безжалостный эшафот. И когда я спрашивала коменданта, почему его не убрали, сэр Джон отвечал:
— Он еще нужен.
Сидя взаперти дни и ночи напролет, я видела лишь Марииных слуг — слуг или шпионов. Женщины, которых она мне прислала, все, как на подбор, были враждебные мне папистки, уродливые, ядовитые, они убивали меня своей католической добротой, доводили до тошноты беспрерывными громкими молитвами о моем покаянии. У одной было лицо помоечной крысы, у другой — нос настолько изъеденный оспой, что крошился, словно кусок сыра, третья от старости давно забыла, мужчина она или женщина — уже и не человек вовсе, а скрюченный древесный корень. Только Мария могла держать при себе таких отвратительных ведьм!
Мои джентльмены по-прежнему были при мне, но нас никогда не оставляли с глазу на глаз; даже словечка они не могли шепнуть мне без ведома тюремщиков. Я мечтала о весточке от Робина, мне было бы легче, знай я хотя бы, что он рядом. Однако жив ли он? Я не знала.
Я не знала ничего за пределами своих четырех стен. Тесная сводчатая комната, где меня заперли в первую же ночь, стала моим миром — или моей могилой, — и один Бог знал, выберусь ли я из нее!
Шесть женщин и я в запертой комнате дни и ночи напролет, безвыходно — Господи, вообразите только! Прибавьте моих джентльменов и тюремщиков, да еще злобного Гардинера со свитой (а он при всяком удобном случае являлся меня запугивать), и вы поймете, что через неделю в камере стало нечем дышать. Три стульчака за перегородкой вдоль всей задней стены не вмещали в себя все наши нужды. К полудню ведра переполнялись, моча и кал расплескивались по полу, я разносила их по комнате башмаками, платьем, нижними юбками. И это я, всегда любившая самое чистое белье…
Вонь в камере стояла как на городской свалке, она пропитывала все; я приказала держать окна открытыми даже в самые холодные дни, но и северному ветру было не выветрить отвратительный запах.
Пришел веселый апрель для налетевших с моря чаек, для ласточек на Тауэрском лугу, для новых почек, для каждой прорастающей на воле травинки, но только не для меня. У меня болел живот, болела голова, болела душа. Я почти каждый день просила коменданта Тауэра, сэра Джона Гейза, разрешить мне прогулки. Он всегда отвечал одно и то же: «Мадам, я не решаюсь».
Теперь я почти все время проводила в постели. Как-то я проснулась от болезненного забытья и увидела рядом с кроватью сэра Джона. О, Господи, неужели у него приказ о моей казни? Неужели он пришел за мной? Неужели это мой последний час?
У меня остановилось дыхание. Однако он заговорил ласково:
— Новости, мадам, хорошие для вас, но уже не для него. Вчера казнен сэр Томас Уайет. Его последними словами были: «Леди Елизавета не участвовала в моем заговоре — она не знала о моих планах!»
— Благодарение Богу! — Я попробовала сесть, но перед глазами поплыло. — Теперь вы видите, что я невиновна!
— Я верю Вашему Высочеству, — произнес он медленно. — И если вы хотите завтра прогуляться, я распоряжусь, чтобы вас выпустили на стену.
О, благословенный аромат воздуха, ласкающая лицо и шею прохлада! Надсмотрщик распахнул маленькую дверь в конце уборной, я на пороге вздохнула всей грудью, пошатнулась и едва не упала. Мне пришлось ухватиться за женщин, так кружило голову, словно от хорошего вина. Неуверенно сделала шаг, другой, протиснулась в дверь. Впереди лежала длинная крепостная стена, свобода, о которой я не смела и мечтать. А вот и башня Бошамп со слепыми, подмигивающими глазами бойниц — видит ли меня Робин? Или я, как дура, грежу о человеке, которого уже нет в живых?
Не успела я пройти и десяти ярдов, как передо мною возник мальчик, так неожиданно, что он мог быть только ангелом или Божьим вестником. Утреннее солнце позолотило его рыжие кудряшки, когда он кивнул и, краснея, протянул мне охапку цветов.
От неожиданности я даже испугалась:
— Кто это?
Надсмотрщик широко улыбнулся:
— Сынишка здешнего тюремщика, леди; он бегает по Тауэру, где ему вздумается.
Я наклонилась к мальчику, чтобы взять букет, толстый пучок полевых цветов, зажатых в грязном кулачке.
— Ваши цветы бесценны для пленницы, сэр; скажите мне, как они называются?
Я узнала примулы, нежные фиалки и нераспустившиеся нарциссы, только-только выглядывающие из бурых пергаментных коконов. Но остальные цветы были с речной поймы или из прибрежного леса, где я никогда не бывала.
— Как называются? — Он взглянул на меня серьезными глазами семилетнего мальчугана и потянул за рукав, чтоб я нагнулась пониже:
— Примулы означают девичество, страстоцвет — крестные страдания, белые бутоны боярышника — верность в испытаниях: так научил меня джентльмен.
Я вздрогнула:
— Какой джентльмен? Мальчонка доверительно кивнул:
— Он.
В центре букета покачивал резными розовыми головками незнакомый цветок. Я сглотнула.
— Прости, я не знаю языка цветов. Как зовется этот?
— Этот? Робин-оборвыш!
Робин… Робин-оборвыш…
— Джентльмен из башни Бошамп? Мальчик с силой кивнул:
— Он. Лорд Роберт. Он там с братьями. Он дает мне деньги, каждую неделю с тех пор, как вас привезли, чтобы я узнал, когда вы выйдете на стену, и принес вам эти цветы.
— И ты караулил?
— Я подслушивал. А вчера в кордегардии сказали, что сегодня леди из Колокольной башни выйдет гулять. Так что на рассвете я побежал на луг и нашел все, что говорил милорд.
О, Робин, Робин, — что бы я послала тебе, будь у меня цветы? Анютины глазки — чтобы думать, потому что я думаю о тебе, и розмарин — для воспоминаний[5] — молю, любовь, помни…
Незабудки…
Ребенок исчез, я и не заметила как. Неважно, убеждала я себя, расхаживая по стене. Он еще придет. Робин об этом позаботится. Я ходила долго, пока вечерняя прохлада не начала пробирать до костей, — комендант обещал, что в мое отсутствие горничные проветрят комнату и вычистят каждый уголок. Когда я вернулась, все было как он обещал — если не чистота и благоухание, то по крайней мере стало лучше прежнего. Я подошла к окну. На душе у меня было легко, как не было ни разу со дня заточения.
На подоконнике лежал мой веер. Я взяла его и увидела, что под ним что-то лежит. Надо полагать, маленький посланец надежды незаметно для женщин проскользнул в комнату и оставил свой бесценный дар — маленькое, светлое, крапчатое и еще теплое на ощупь яйцо малиновки, которую в народе называют Робином.
Я сидела у окна, зажав в кулаке хрупкое сокровище. Снаружи захлопали черные крылья — один из Тауэрских воронов уселся на выступ за оконным переплетом. Он сидел так близко, что я могла бы пересчитать его иссиня-черные перья, чувствовала на себе косящий взгляд маслянисто-блестящего со зловещим металлическим отливом глаза. Я отпрянула и увидела за птицей цепочку идущих людей. Они шли по Тауэрскому лугу к эшафоту, и каждый нес тюк с соломой. Медленно они поднялись по ступеням, развязали мешки и принялись засыпать соломой покрытые черными пятнами доски.
Они готовят эшафот…
…готовят к…
…к завтрашнему дню…
Я не могла ни двинуться, ни продохнуть. В тишине раздался звук, который я научилась распознавать безошибочно, слишком безошибочно. За Колокольной башней, за Кровавой башней от причала у Ворот Изменников приближались вооруженные люди. Судя по звуку, такой же по численности отряд занимал позицию позади Тауэра, беря его в кольцо. Офицеры выстраивали солдат в шеренги по пять, по десять, солдаты поглядывали на мои окна — личная гвардия королевы, ее отборное войско.
5
Анютины глазки… — слегка измененная цитата из «Гамлета», акт 4, сцена 5, перевод Б. Пастернака.