Изменить стиль страницы

Распустились в кипятке коренья и листья. Вскипела синяя пена. Намочила старуха отваром чистое полотенце. Омыла воину кровавые раны, и кровь в них разом застыла, ушла прочь из ран. А сами они закрылись. Вылила старуха остаток отвара на огонь в печи, и пламя остановилось. Стало как синий камень.

Кинула пригоршню трав в другой горшок. Забормотала, задышала в отвар.

— Ты, ягода малина, ягода калина, ягода крушина! Ты, цветок игрень! Папорт-цвет! Серафимовы глазки! Поцелуй-трава! Обойми-трава! Сладок корень! Растите ввысь до ясного солнца, копайте вглубь до нутряного огня! Рабу божьему Федору кровь разогрейте, по жилочкам разгоните, по суставчикам разведите! В щеки малиновой зарей, в сердце божьей верой! Аминь!

Намочила в отваре другое полотенце, приложила к устам страдальца. Провела по очам. И тот вздохнул высоко, щеки порозовели, глаза под веками задрожали. Старуха вылила остаток отвара в горшок с замерзшим цветком, и тот вмиг ожил, зазеленел, и на нем раскрылся и лопнул красный бутон.

Человек на лежанке открыл глаза. Увидел белую печь, лампадку у темной иконы, старушечье склоненное лицо.

— Бабушка Пелагея, ты ли? Как я к тебе попал? Ехал по другой ведь дороге. Видимо, сморило меня, и у Белых ключей потянул левый повод.

— Может, архангел-хранитель его потянул, оттого-то и жив.

— Ехать мне надо. Некогда мне оставаться. Я весть везу…

— Лежи, Федюня, а то твою весть карга на погост унесет.

Стаскивала с него кованую рубаху. Накрывала старушечьим лоскутным одеялом. И он, боясь уснуть, боясь умереть и исчезнуть, рассказывал торопливо старухе.

«Шли мы с князем конно от всех слобод и посадов, от всех деревень и погостов, всего два полка. Шли день до Никитиной пустыни, да еще полдня до обители Трифона Преподобного, да еще полдня до скита Филарета-старца. Как стал вечер, прошли сквозь дубняк, взобрались на гору и с той горы через реку увидали орду. Неведомая орда из незнаемых земель, будто ее с неба надуло. Не ливонцы — те в железах, с крестами ездят. Не ляхи — те перьями страусиными овевают шеломы. Не татары — те носят на знаменах дракона. Не угры — те в куньих и медвежьих мехах. Неведомая орда опустилась на реки, на пожни, на угодья. Пожгла мосты, разорила слободы, повалила святые храмы. Ее, орду неведомую, мы пришли воевать!..

Зрели ее с горы, и была она видом ужасна! Стан ее, яко град с башнями, главами и стеной зубатой. И все из стекла. Посередь того града в стекле крутится колесо, как мельница великая, и крутит его огненная вода. Наполняет собой озеро в железной оправе. И на воду ту больно смотреть — такой в ней свет и сияние. От града в ночь многие исходят лучи, так что можно под ноги коня смотреть и видеть следы от подков. И весь град полон воинов, ростом великих, в доспехах гладких, но не в железах, а будто в шелках. У каждого щит чашей наружу, а мечей и коней не видно…

Князь наш воздел длань и глаголил воинству: «Теперь, братие, ударим дружно, покуда они нас не ждут, а мы их зрим, яко при свете дня! Помолимся пречистой деве Пресвятой Богородице, дабы она нам, грешным, даровала победу. А ежели грехи наши велики, перетянут чашу ее милосердия и будет нам побиение, пусть жен наших и детей наших сохранит от орды и укроет. А мы, видит бог, не мечом, так костьми своими преградим дорогу орде!..»

Помолились мы на образ Божьей Матери и тронулись за князем с горы. Спустились обоими полками на поле и наметом на стан ордынский! И случился тут великий туман, будто адова щель отворилась в земле и оттуда истек туман непроглядный. То все, как в полдень, видать, а то ушей у коня не видно. Мчим в темноте, в тумане — только звон кольчужный, да княжий сокольничий в рог заиграл, и которые ратники со Скоморошьей слободки, те достали свои гудки и сопели, и их стало слыхать. Так, по звуку рожка да по гуденью скоморошьих сопелей, знали, где князь. Скакали в великом тумане…

Туман отлетел разом, будто рукой отвело. И открылся стан близко. Град о семи башнях и о семи вратах. На каждой башне щит, как чаша вовне, и вся горит. И озеро — та же чаша, только огромна, и вдруг встало дыбом, и вода в нем не льется, а яко лед блистающий, яко зерцало, и мы в том зерцале отразились, на самих себя скачем! Воины, их числом до ста, встали под стенами, воздели выше голов щиты, и щиты их — те же чаши, токмо не столь великие. Из большой чаши в них льются лучи, и они те лучи щитами хватают и обращают против нас. Будто мечут стрелы, и мы слепы от этих лучей, и кони наши слепы, а повернуть невозможно!..

Первым князь возгорелся. Влетел в него луч, проязвил дыру в шлеме, прошел лоб насквозь, разметал на затылке метлу огненную, и князь, с коня сметенный, на этом хвосте сатанинском понесся, сам яко клок огня, и пал пеплом, и другие кони пепел растоптали. За ним следом инок Алепий, что от Троицы, наехал конем на луч. Пробило его огненным древком. Схватил его Алепий руками, хотел из себя выдрать, а руки его загорелись, яко две бересты, и кричал он страшно, и руки его сгорели по самые плечи, а потом и сам он в искры рассыпался. Третьим пал Васька Колодник, который за татьи дела на цепи сидел, и он князю бил челом, умолял взять на сечу. Налетел Васька-тать на острие огненное и, как был в кольчуге, стал вскипать. Глаза его белым паром вышли, изо рта красный дым валит, и кровь его из кольчуги многими ручьями брызнула и испеклась, одна ржа осталась!

Тут вижу, заворочалось колесо посреди града, и черпаками тронуло озеро, и оно стало, как солнце. И им. солнцем, повело по нашему войску, и оно загорелось, как бор в смоле. Куда ни взгляни, кони горят и воины, и под ними земля горнт, а над ними — небо. Летает кругом огонь, рвет войско, и где был всадник с конем — там пепел и дым.

Нагнал меня адов луч. Тронул коня, и конь мой стал белым пламенем, и я видел, как сгорает сердце в коне, и ржал конь страшно, а я упал и бежал, закрыв очи, настигаем лучом. И луч был, как вилы в три зуба, и искал меня, чтоб убить. Но внезапно явился ангел, схватил сильной дланью те адовы вилы и отвел от меня. А меня по воздуху перенес через полымя, опустил за гору в бору, где стояла телега, уложил и тронул коня.

И покуда я гнал коня, пробирался сквозь бор, возник в черном небе улетающий град. Вознесся на семи хвостах, как дракон. Не стало видно звезд от света, и нечем стало дышать, и, как лодка с гребцами, ушел по водам небесным. И стало мне страшно и дико, и дух покинул меня. Я упал в телегу без памяти, а когда очнулся, не лето кругом, а зима, не телега подо мною, а сани. Будто орда неведомая, улетая с земли, полгода с собой захватила…»

Раненый воин порывался встать и бежать. Старуха удерживала его, накрывала одеялом, мелко, часто крестила.

И приснился ему отец, убитый на другой войне, павший в другой сече. Будто он поднялся к отцу на небо и видит его, стоящего на небесной поляне. По всей поляне, сколько хватает глаз, горят свечи. Одни ярко, пылко, другие догорают, от третьих малая капелька света осталась. В руках у отца свеча из красного воска, перевитая серебряной лентой. Отец ходит по той поляне среди свечей, изымает те, что сгорели, ставит на их место новые, возжигает от большой, красного воска свечи.

В груди у отца глубокая рана. Лицо худое, строгое. Будто не рад появлению сына. А он, сын, весь в слезах от любви к отцу, от нежности к нему и печали, от желания кинуться, целовать его любимое, родное лицо, омыть его кровавую рану.

— Помнишь, помнишь, отец, как ты брал нас с матерью на ладью и мы возили копешки сена, и мать из баклажки поила нас молоком, и вы с ней все смеялись? Почему вы тогда смеялись?

— Тут об этом не помнят, — сказал отец, — Тут о земном не помнят. Говори: зачем пришел?

И, глядя на отцовскую рану, вспоминая истошный плач матери, когда привезли отца на телеге с другими убитыми ратниками, он спросил:

— Рана твоя не болит? Будто и меня такой же стрелою настигло.

— Ранили нас одной и той же стрелою, — ответил отец. — Летит она издали и давно. И многие прежде меня были ею убиты. И многие после тебя будут ею уязвлены. Имя стрелы — свет тьмы, и она же — стрела сокрушающая!