Изменить стиль страницы

Садовников сидел в своем кабинете, среди книг, коробок с разноцветными бабочками, множеством фетишей, привезенных из заморских стран, в которых, среди войн и революций, протекли его годы. И по мере того как удалялся роман, и остывала жаркая, оставшаяся под сердцем полость, его охватывало болезненное недоумение, мучительная тревога и страх. Роман, который он писал полгода, погружаясь в него всем своим воображением, памятью и предчувствиями, — роман заслонял его от огромного горя, смерти жены. Эта смерть, как ошеломляющий, нежданный обвал, обрушилась на него, и он погибал среди необъяснимых состояний, в которых сгорала его душа. Беспомощный, среди слез и бессонниц, он погибал в этом горе. Роман был спасительной защитой, заслонял от разящей радиации, отклонял и гасил беспощадные лучи. И теперь, когда роман завершился и улетал, открывалась вокруг пустота. Садовников испуганно сжался, чувствуя, как снова поглощает его горе, непосильное переживание из боли и близких слез.

Он пошел по дому, двухэтажному коттеджу с выходом в сад, куда они с женой переехали из московской квартиры и жили последние десять лет, наслаждаясь близким лесом, прудом, березами и елками на небольшом участке. Дом без жены казался пустынным, просторным, и за каждой дверью, на каждой ступеньке присутствовала ее тень, множество связанных с ней предметов пугали его, звали, и он натыкался на них и вздрагивал, остро чувствуя, что теперь эти предметы существуют без жены и говорят о случившейся смерти.

Сорочье перо, черное, с зеленым отливом, которое она нашла на дороге и укрепила на стене в прихожей. Гуляя, она всегда возвращалась домой либо с маленьким букетом лесных цветов, либо с узорным камушком, либо с затейливым сучком. В ней жило суеверное, языческое стремление запечатлеть исчезнувшее мгновение, недаром ее любимым стихотворением Пушкина было: «Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я».

В буфете большие фарфоровые кружки, с петухами, рыбами, золотыми подсолнухами, которые она купила для внуков, когда те наезжали в гости. Усаживала их за стол, извлекала кулечек с конфетами и смотрела, как внуки пьют чай, шалят, отбирают другу друга конфеты. И по сей день в буфете сохранился пакетик с «Белочками», «Коровками», «Мишками». И кружка с большим красным маком, которую она склеила, когда внук уронил ее и разбил.

На камине агатовый подсвечник с розовым оплывшим воском, оставшимся с Нового года, последнего, когда они собрались всей семьей. Дети, внуки, мерцающая пахучая елка. И жена, уже тяжело больная, вышла в нарядном платье, подняла бокал с золотистыми пузырями шампанского, и все тянулись к ней, чокались, улыбались, тайно прощались.

В ванной, на подзеркальнике, ее гребень, который он боялся тронуть, не мог убрать. И когда смотрел в зеркало на свое худое, заострившееся, с волчьими чертами лицо, вдруг в серебристом зеркальном дыму, у него за спиной, возникало ее лицо, прекрасное и любимое, которое оставалось с ним рядом многие десятилетия и теперь не хотело его покидать.

В прихожей, на вешалке, висела ее замшевая поношенная куртка с костяными пуговицами, которую она накидывала на плечи, отправляясь гулять. Сидела в ней в беседке, глядя, как гаснет в березах заря, и он исподволь наблюдал за ней из окна, отрываясь от книги, не улавливая момента, когда она покидала беседку. Узорные столбики, пустая скамейка, малиновое облачко в ветках березы.

Садовников ходил по дому, и ему казалось, что здесь присутствует невидимка, и он боялся задеть в сумерках мягкое плечо жены, тронуть ткань ее невидимого платья.

Позвонил старший сын. Спросил о самочувствии, рассказал какой-то пустяк. Дети, оба сына и дочь, звонили по нескольку раз в день, наведывались, тормошили, полагая, что этими звонками и визитами отнимают его у липучей тоски. Он был благодарен детям, не подавал вида, что тяготится опекой, странно дорожа этой болью и не проходящей тоской, которая соединяла его с женой. Лишившись матери, дети горевали, но их горе было не таким, как его. Их отсекли от ствола, как отсекают ветви. А он, муж, потерявший жену, был половиной разрубленного надвое ствола, который расщепили вдоль крепких волокон. И одну половину унесли, и он утратил свою целостность и мощь. Напоминал расколотое молнией дерево, потерявшее половину кроны.

Все месяцы, прошедшие после смерти жены, Садовников почти не заглядывал в комнату, где случилась эта смерть. Держал дверь закрытой, словно не выпускал из комнаты таившееся в ней, остановленное смертью время, боясь, что оно вырвется и опрокинет его страшным ударом. Все, что случилось в ту ночь, все его предчувствия, ожидания, моления, неумолимое приближение несчастья, все страдания жены, ее последний мучительный вздох, — все было заперто в комнате, существовало за дверью. И теперь, стоя перед дверью, он боялся ее открыть, пугаясь встречи с безымянной тенью, с той ночью, среди которой жена доживала свои последние, мучительные минуты.

Отворил дверь и почувствовал едва ощутимый хлопок ветра. Это застывшее в комнате время прянуло наружу, соединяясь с бесконечным временем, которое подхватило и умчало ту ночь, растворило ее среди бесчисленных дней и ночей.

Зажег свет. Озарились стены, шкаф, кровать под покрывалом, на которой умерла жена. И множество запахов заструилось, потекло, и каждый, не сливаясь с другим, говорил о жене. Еще пахло лекарствами и последней мукой, которую безуспешно старались облегчить врачи. Церковным елеем, воском и лампадным маслом, — батюшка из соседнего храма приходил соборовать жену, и ее комната была полна синего кадильного дыма, в ее изголовье горели тонкие свечи и светилась масляным огоньком рубиновая лампада, которая после смерти жены погасла и больше не зажигалась. Тонкими духами нежно и беззащитно благоухал бирюзовый платок, сложенный аккуратно и бережно. И еще засохшая ветка березы, с праздника Троицы.

И чуть слышная лаванда из закрытого шкафа. И что-то еще, неуловимое, связанное с ее милым лицом, темными волосами, чудесной улыбкой, лучистыми, обожающими весь божий мир глазами. Все это нахлынуло на Садовникова, и он задохнулся от слез, сел на кровать, сжался и замер, чтобы не разрыдаться.

Вся стена над кроватью была превращена в иконостас из множества маленьких бумажных иконок, которые она привозила из паломнических поездок, покупала в церковных лавках, приносила из храма. И орнамент этих иконок, присутствующие среди них рисунки сына, фотографии родственников, тот неуловимый закон, по которому они были размещены по стене, говорили о свойствах ее души, ее вкусе, ее разумении. Были отпечатком ее личности, которая исчезла, оставив по себе орнамент и тайный код, допускавший возможность воскрешения.

Он сидел, глядя на разноцветный иконостас, и перед каждой иконкой, перед каждым рисунком и фотографией туманился и трепетал воздух, и Садовников думал, что это трепещет дыхание жены, оставшееся от ее молитв и поминовений.

И вдруг косо, как ливень, прошибающий крону дерева, внезапно и оглушительно, хлынули воспоминания. Сплошным потоком, не последовательно, обгоняя друг друга, из лучей, звуков, поцелуев, плеска воды и музыки, из ее рук, белой обнаженной груди, белого жасмина за окном, спящего под кисеей младенца, из ее горьких слез и счастливого смеха, огорченного обиженного голоса, из туманных звезд над крыльцом, юрких зеленоватых мальков у дощатого мостка, где она полоскала белье, из лыжного следа, который тянулся за ней через солнечную поляну и тут же наполнялся синевой.

Он вспомнил те вечерние, как огненные бусы, электрички, которые тянулись за ее окном, а она, опуская пальцы на струны гитары, пела ему волшебные песни, от которых у него кружилась голова. И та фиолетовая гора с разрушенной деревянной церковью, к которой они приближались, а подойдя, увидели, что вся гора поросла спелой земляникой. И тот день в Кабуле, когда вокруг отеля шел бой, и лязгала боевая машина пехоты, и ревела восставшая мусульманская толпа, внезапно она позвонила из Москвы, и он шутил, смеялся, стараясь ее успокоить. И та ночь на даче, когда заболел внук, задыхался, и ей казалось, что он умирает, и они мчались на машине в ночи, и она, обнимая внука, громко, исступленно молилась. И их новогодний стол, который она украшала пирогами, горящими свечами, и он вывозил к столу на коляске больную мать, и все они были вместе, огромная семья, и жена, исполненная благополучия и довольства, царила за столом, и они признавали ее главенство, радостно ей подчинялись. И давнишняя, на заре их любви, прогулка, когда, молодые, влюбленные, шли под зимними звездами по скользкой дороге, и он, глядя на звезды, испытывал восторг, забыв о ней на минуту. Она отстала, не могла за ним поспеть, и он ждал ее, глядя, как переливаются звезды. Она подошла и сказала: «Вот так же у нас и будет. Сначала мы будем идти вместе, а потом я отстану, и ты пойдешь один, без меня». Вспомнив это, Садовников задрожал плечами, прижал к глазам руки и молча, сотрясаясь всем телом, плакал.