Изменить стиль страницы

Гладкая речь, отточенные адвокатские фразы разозлили Хилсмена, он глянул на отца в упор.

— А что захватывает сильнее — делание сыновей или прокуроров?

— Не дури… я понимаю, у тебя нет оснований симпатизировать мне, но… значит, мать ничего? — И неожиданно: — Никогда не забуду, как она вечером мазала лицо кремом — белая смерть, меня неимоверно бесило, но я молчал, мелочь, понятно, но отчего так запомнилось, отчего я так раздражался?

Хилсмен хотел вслух предположить, что отец просто не любил мать, но тогда выходило, что Кристиан нелюбимый ребенок, и все тогда смотрелось как-то жалко, и величественность отца будто бы оттенялась подавленностью сына, и происходящее походило на дурной сон, когда один предлагает его пожалеть, не считаясь с унижением, а другой делает вид, что ничего не замечает.

— Ты доволен работой? — голос отца выдавал растерянность.

Он и впрямь не в себе, когда его ни о чем не просят. Кристиан кивнул.

— Сколько тебе платят? — Отец слизнул соль с ореха, а сам орех отложил, перехватил взгляд сына, пояснил: — Слежу за собой, орехи полнят, впрочем, и соль и пиво, но от всего отказаться невозможно.

— Да и нужно ли?

— В твоем возрасте всегда кажется, что не нужно… Тебе сейчас?.. — Отец смутился.

— Тридцать пять. — Хилсмен как раз не удивлялся, что отцы забывают годы рождения собственных сыновей, — жизнь сумасшедшая.

— А я думал, еще нет тридцати. Ну да, конечно, война в Корее, процессы над «комми», сенатор шевелит густыми бровями… Ну да, тогда ты и родился. Может, тебе нужна семья? — И не дождавшись ответа: — Хотя я всю жизнь считал, что брак порождение сатаны. Семья… Узы… Может, я ошибаюсь?

— Может… — Кристиан пожал плечами. — Проверишь после семидесяти.

Отец засуетился, нервно запахнул полы халата, сцепил пальцы — растерянность, с трудом скрываемый страх приближающейся старости.

— Ты не оставишь меня, когда… ну если… помнишь Килмана? Его разбил паралич, ужасно. Ты не оставишь меня, если, ну, словом, если меня призовут ангелы? — Отец слабо улыбнулся, оставляя для себя возможность свести все к шутке и отступить, не утеряв достоинства.

— А как ты думаешь? — Хилсмен поднялся.

Растерянность неподдельная, и слова отыскиваются с трудом:

— Ну, да… конечно… мне не на что рассчитывать, сынок. Ты прав — я жил для себя. Но, может, ты лучше, чем я? Великодушнее?

— Вряд ли. — Кристиан направился к выходной двери. — Мы все одинаковы, только обстоятельства у всех разные.

Хилсмен вышел, не вслушиваясь в слова отца, летевшие вслед, ему казалось, что бормотание перемежается всхлипами, или это ветер выжимает первые капли из набрякших дождем туч?.. Кристиан поднял воротник, резко обернулся — отец стоял на невысоком крыльце, ухватившись за косяк, — темный силуэт на светлом фоне. Промахнуться невозможно. Хилсмену почудилось, что лицо отца исказила гримаса, ему даже виделись слезы на помятом лице с наброшенной поверх сеткой морщин, но тут как раз хлынул дождь, и лицо отца расплылось в потоках воды, контуры, только что четко очерченные, задрожали, дождь усилился, и фигура почти растворилась.

Хилсмен, втянув голову, побежал к машине. Дворники с трудом расталкивали потоки воды, стекающие по лобовому стеклу.

Возможно, я вижу отца в последний раз, его, человека, которому я обязан жизнью и… которому ничем не обязан. Хилсмен выключил дворники, и струи дождя надежно отделили от него внешний мир.

Кристиан произнес вслух — надумали? — и с силой ударил кулаком по приборной доске.

В эту ночь Хилсмен не спал ни минуты. Утром выглядел как ходячий покойник. В коридоре налетел на Баклоу. Тот с хитрецой посмотрел на подчиненного:

— Эка вас разобрало. От мыслей? Дух захватило? Не думал, что вы такой честолюбец. Это неплохо. Неплохо для дела, — и он скорчил гримасу.

В конце дня Кристиану позвонила подруга. Разговор — короче не придумаешь.

— Ты обнаглел, — и повесила трубку.

Права. Не видел ее больше недели. Хилсмен решился на последнюю попытку. Может, она поймет? Что мать? Что друзья? Одни слова. Другое дело человек, который его любит. Что тут говорить — любит. А он? Скорее всего, тоже. Во всяком случае, если и есть любовь, она выглядит именно так, как их отношения.

Три дня. Всего три. Почему-то он знал — переносить не будут. Хилсмен приехал с букетом роз. Позвонил. Мелодичная трель звонка отразилась от голых стен. Минута — и дверь распахнулась. Гость помедлил. В левой руке цветы, правая за спиной. Приветливо посмотрел на Джоан. Прищурился.

Промахнуться невозможно.

Заплаканные глаза провожали его. Хилсмен прошел в квартиру, протянул букет, поцеловал девушку, слишком отечески — в обе щеки. Надулась, прикрывает растерянность и досаду беготней по комнатам… Ничего, пройдет.

Кристиан уселся на кухне, утянул с тарелки поджаренный хлеб, хрустнул. Джоан застыла с букетом и цветочной вазой.

— Ты чего? — спросил он и улыбнулся.

Она хотела казаться сердитой, но глаза выдавали. Поставила вазу на стол и забралась ему на колени. Хилсмен смежил веки, поцеловал теплую щеку. Перед глазами стояла Джоан в дверях и он с букетом. Между ними три-четыре шага.

Промахнуться невозможно.

— Почему не звонил? Неделя прошла…

Хилсмен пожал плечами, откусил еще кусочек, тщательно прожевал.

— Почему? Почему? — Она теребила его ухо. Хилсмен отстранил девушку, поднялся, засунул руки в карманы:

— У меня неприятности.

Джоан насторожилась:

— Большие?

Хилсмен пожал плечами:

— Как посмотреть…

Джоан приблизилась к нему, погладила волосы:

— Ты не должен падать духом, я же с тобой.

Они обнялись, простояли так минуту, может, больше, потом Хилсмен отступил на шаг:

— Мне предложили убить человека.

Глаза Джоан потемнели. Хилсмен про себя усмехнулся: как часто и как спокойно научился говорить об убийстве. Он не успел умолкнуть, как догадался: проиграл. Его не поймут. Никто не верит его словам. Почему? Потому что он говорит правду?

Джоан закатила истерику, кричала, что давно разобралась: он задумал бросить ее. Ну что ж! Каждый волен поступать как хочет. Но зачем же устраивать идиотский спектакль? Зачем? Неужели нельзя было уйти красиво?

— Думала, ты умнее! Убить человека?! Предложили тебе? Кому ты нужен, ничтожество!

Хилсмен пережил несколько неприятных минут. Больше ничего не говорил, ушел не прощаясь. Джоан выбежала вслед, рыдала, застыв на пороге. Он повернулся. Разметавшиеся волосы, вздымающаяся грудь, крик — ни слова не разобрать. Что-то страшное мелькнуло во взгляде Хилсмена — Джоан осеклась, будто захлебнулся орущий приемник, потому что кто-то рывком выдернул вилку из сети.

Они молча смотрели друг на друга. Джоан прикрыла халатик, сжалась, втянула голову в плечи. Хилсмен дождался лифта, вошел, повернулся и снова, как Борста, как мать, как отца, увидел человека в дверном проеме. Он уже перестал различать, кто это: друг? мать? отец? близкая женщина?

Просто человек в дверном проеме. Единственный, кто верит ему, Кристиану Хилсмену, потому что только Кристиан неустанно думает об этом человеке и каждый раз напоминает себе: промахнуться невозможно.

Хилсмен судорожно нажал на кнопку и неожиданно понял, что полюбил человека в дверном проеме, безымянного, безликого, полюбил, как любят каждого, кто занимает самое важное, самое большое место в твоей жизни.

Ровно через три дня Хилсмену позвонили. На работу. Он спустился вниз. Как и в первый раз, его ожидали. Та же пара. Приветливо поздоровались.

— Надумали? — уточнил тот, что постарше, бычок с аккуратным пробором и расплющенным носом боксера. Кристиан дал себе слово держаться запросто, не шарахаться, не канючить, не лепетать и по возможности быть мужчиной. Он игриво — чтобы скрыть нервозность — потер руки:

— А если откажусь?

Молчаливый напарник бычка хохотнул, также потер руки, как бы принимая приглашение к участию в игре: