Изменить стиль страницы

— Извините, я все сказал. Сейчас мне некогда. Я вынужден вас покинуть, — порывисто встал. Вышел из кабинета, оставив дверь на распашку. Успел заметить, как отшатнулось и померкло ее лицо, будто в него плеснули ледяную воду. Острое плечо под шалью болезненно дрогнуло, сделав ее похожей на темную усталую птицу.

Ольга Дмитриевна шла по городу к Волге, где блистали главы кафедрального собора, и сочно вспыхивала сквозь желтые и розовые дома речная синь. Было больно, горько, под сердцем горел воспаленный ожог. Ее отвергли грубо и беспощадно, как назойливое, неуместное существо. Ее кумир, ее герой, о котором мечтала, который представлялся всемогущим спасителем, способным остановить победную поступь зла, оттолкнул ее. Она не сумела открыться ему. Не сумела увлечь за собой в свою несказанную мечту о райских вратах, которые таятся на дне, и куда можно проникнуть страстной верой, бескорыстной любовью, вещим словом. От этого слова расступятся воды, и они вдвоем пойдут по влажным плитам Молоды, по булыжной мостовой, где еще струятся скользкие водоросли, плещутся в яминах рыбы, стоят по сторонам покрытые ракушками фонарные столбы. Среди упавших стен, узорных решеток, церковных фундаментов, среди тусклых обломков стоят золотые врата, увитые цветами и листьями. Они входят в эти врата, и там, по другую их сторону, раскинулась дивная страна, божественная Россия, несказанное царство, населенное добрым бессмертным народом. Среди людных площадей, горящих фонарей, нарядных особняков и соборов живут их родичи, — их чудесные, из сновидений, лица, их душевные слова и объятья. Больше нет гибельных сил, нет страха за любимых и близких, а есть непрерывная благодать, бессловесная благодарность Тому, кто ввел их в святые Врата.

Она шла по узким улочкам старого города мимо домиков с наивными колоннами и трогательными капителями, купеческих чертогов с чугунными балконами, торговых рядов с каменными арками. Вывески магазинов, банков и учреждений по прихотливому замыслу городских властей были выведены старым шрифтом с «ижицей», «ять» и «фитой», и начинало казаться, что вот-вот из-за угла вылетит коляска, запряженная лошадьми, и бородатый возница рявкнет на зазевавшегося пешехода. Но по тесным улицам катили машины, и Ольга Дмитриевна жалась к стенам, чтобы ее не достали брызги.

Она зашла в магазин и купила свежего хлеба, сыра и молока, коробку чая «липтон» и пакет шоколадных конфет. Все это она принесла одинокой старушке Евгении Порфирьевне, что доживала свой век в маленькой комнатке ветхого двухэтажного дома. Евгения Порфирьевна была из тех немногочисленных жителей Рябинска, что объединились в «молодейское земство». Дети и внуки переселенцев собирались на свои посиделки, тешили себя воспоминаниями о родимой стороне. Раз в год нанимали катер, отправлялись в море и на водах, скрывших отчие дома, служили молебен, пускали в волны венки, поминали усопших.

Евгения Порфирьевна обрадовалась гостье, восхитилась подарками. Поставила чайник, насыпала в вазочку конфеты. Они чаевничали, и Ольга Дмитриевна находила утешение в разговоре с хозяйкой. Евгении Порфирьевне было за восемьдесят. Она была низкоросла, полна, подслеповата, с обвислыми щеками и маленьким, утонувшим в лице носом. Ее седые волосы были коротко подстрижены, как стриглись девушки тридцатых годов. Дужки очков были обмотаны лентой. Губы шамкали, и она, поднося чашку, громко всасывала чай, наслаждаясь свежей булкой, маслом и сыром. Ее маленькая комнатка напоминала аккуратный сундучок, в который поместили множество старых, подержанных предметов, каждый из которых продолжал служить, содержался в чистоте и порядке. На кровати возвышалась старомодная пирамида подушек, увенчанная крохотной, расшитой шелками подушечкой. Телевизор на тумбочке, черно-белый, из первых выпусков, был накрыт узорной салфеточкой с рукодельными кружевами. На стене висела фотография — молодая хозяйка, все с той же короткой стрижкой, но свежая, с нежными губами и трогательным подбородком, и молодой мужчина в форме железнодорожника. Умиленно прижались щеками, запечатлев миг нежности и бережения друг друга.

— Ты, я смотрю, какая-то расстроенная, — вглядывалась в гостью старушка, — Кто обидел? Нашу сестру весь век обижают, а мы терпим. Мужчины терпеть не умеют, оттого умирают раньше. А женщины терпят, потому и живут, — она посмотрела на фотографию, тихо вздохнула, и ее вислый подбородок задрожал, как будто она собиралась заплакать.

— Я вас хотела расспросить, Евгения Порфирьевна, как вы покидали Молоду, — Ольга Дмитриевна чувствовала странное родство с этой одинокой и немощной женщиной, пережившей свой век, задержавшейся среди чуждого мира. Видно и ей придется стариться одной, с невысказанным обожанием, невоплощенной мечтой, с непознанной тайной, которая брезжила в душе, как осенняя туманная звезда. — Я собираю рассказы очевидцев, а их ведь совсем не осталось. Как вы уходили из Молоды?

— Ох, милая, уходили с большими слезами. Люди плакали, животные плакали. Вся Молода стояла в слезах.

— Как могли животные плакать?

— А вот как, расскажу я тебе. Мы-то жили не в самой Молоде, а в слободе. Папа мой был лошадник, разводил, продавал лошадей. Когда колхозы сбивали, у него всех лошадей отобрали, оставили одну, Зорьку. Нас у отца с матерью было пятеро, сестры и братья, мал мала меньше. Папа этой лошадью кормился. Кому огород вспахать, кому дрова привести. Мы эту Зорьку очень любили. Бывало, хлебушек солью посыплешь, ей отнесешь, она губами нежно берет, чтобы пальчики наши не помять. Благодарно ушами прядет, дышит в лицо. Когда объявили, что Молоду зальют и велели переселяться, папа что-то такое сказал, что за ним пришли с наганами и увели, больше его не видели. Зорьку со двора забрали, отвели в казенную конюшню, чтобы на ней вывозить переселенцев. Остались мы с мамой малые дети. Сосед ей говорит: «Ты жди, что и за тобой придут. Приготовься. Когда хозяина забирают, следом арестовывают хозяйку с детьми». Мама все наши вещички наготове держала, пальтишки, ботиночки, кулечки с едой. Каждую ночь ждала, что в избу постучат. И вдруг, правда — среди ночи стук в окно. Мама нас всех разбудила, стала одевать, а в окно еще и еще стучат. «Сейчас открою, только детей одену»! Всех пятерых собрала, вывела в сени. Темно, холодно. А тот, кто снаружи, услышал, что мы в сенях, и давай в дверь стучать. Мама говорит: «Иду, открываю»! Открыла, а там Зорька стоит. Она и в окно и в дверь головой стучала. Ушла с коновязи. Мама кинулась к ней, обнимает, плачет. И Зорька плачет, большие такие слезы из глаз бегут. «Зоренька, Зоренька, что ж теперь с нами будет»! Ночь Зорька простояла в конюшне, а утром мама ее отвела обратно. Вот я и говорю, что люди плакали, и животные плакали, и вся Молода была в слезах.

Ольга Дмитриевна представляла холодные сени, в которых топтались укутанные дети. Раскрытую дверь и осеннюю луну, окруженную туманными кольцами. В их синеватом свете — горбоносая лошадиная голова, огромные, в черных слезах, глаза. И было ей невыносимо печально, жаль ту исчезнувшую лошадь, и исчезнувших людей. Куда-то канули их страдания, канули их слезы и жизни, и канет она сама, сидящая в этой маленькой комнатке перед чайником с полустертым цветком. И от этого — такая печаль и боль.

Обе женщины сидели, и глаза у них были в слезах. И от этих слез было им хорошо.

— Я что тебе, Оленька, хочу сказать. Ты Молодой интересуешься, так поезжай в село Звоны, которое у моря по правому берегу. Там живет отец Павел, глубокий старик. Он, говорят, охранником был, когда выселяли Молоду, и много грехов натворил. А после раскаялся, стал монахом, приехал туда, где творил злодеяния. Отмаливает их у Бога. К нему много людей приезжает. У него дар предсказывать. Он и тебе предскажет. Объяснит твою судьбу. Только уж очень стар, может, умер.

Евгения Порфирьевна задумалась, погружаясь в дремотные воспоминания, в которых потекли перед ней люди и города, долгие зимы с черными деревьями и краткие весны с синими подснежниками, и любимый человек в железнодорожной фуражке прижимал ее к своему молодому сильному телу. Она не задерживала Ольгу Дмитриевну, когда та поднялась. Только тихо, с закрытыми глазами, улыбнулась.