Освобожденного крестьянина, который еле двигался после перенесенных пыток, посадили вместе с бабушкой Эльмара на воз с трофеями. Править взялся Эльмар, чтобы бабушке спокойнее было. Лошадь знала его и послушно тянула воз. Четверо партизан с велосипедами остались еще на часок посторожить усадьбу, чтобы мельник не успел сообщить о нападении, пока отряд не отошел подальше.
Со связанными руками, с заткнутым ртом, шагал между партизан Айзупиет. Когда колонна углубилась в лес, с большака свернули на узкую дорогу, по которой возили дрова. Здесь можно было смело показываться и днем, потому что началась распутица и крестьяне в лес не ездили. К полудню колонна достигла противоположного края леса. Теперь предстояло километров восемь пройти по открытому месту, поэтому дальше двинулись только с наступлением сумерек. На базу пришли поздно ночью.
Бабушку Эльмара устроили в маленькую землянку, где уже была мать Анны Лидаки. Ояр распорядился спрятать получше оружие, а продовольствие сдать завхозу.
Утром в землянке командира отряда заседал партизанский суд. Айзупиет предстал перед народными мстителями и увидел среди них знакомое лицо Эльмара Ауныня. Но это лицо и было самым суровым. С ненавистью глядел молодой парень на шуцмана.
— Как зовут этого человека? — спросил Ояр Сникер.
— Это Ян Айзупиет, сын мельника, — ответил Эльмар.
— Правильно он говорит? — обратился Ояр к шуцману.
— Да, — процедил сквозь зубы Айзупиет.
— С какого времени вы помогаете немцам?
— С пятого июля тысяча девятьсот сорок первого года.
— Неверно, — сказал Эльмар. — С первого дня войны. Он убежал в лес и вместе с другими бандитами нападал на беженцев. Он в своей волости выдал и помогал убивать всех комсомольцев и советских работников, которые не успели уехать.
— Много таких было?
— Около сорока человек, — ответил Эльмар.
— Что вы скажете на это? — обратился Ояр к Айзупиету.
— Что я мог сделать, когда немцы приказали очистить волость, — уже пространнее ответил Айзупиет.
— Кто составил списки?
— Они без списков знали.
— Все же кто составил эти списки?
— Приказали мне, вместе с волостным писарем.
— И вы это сделали?
— Пришлось сделать.
— Сколько всего человек вы выдали немцам? Скольких убили сами?
— Не помню.
— Зато люди помнят, — сказал Эльмар. — Он почти всех, кого выдал, сам и убивал. Хвастался еще, говорил, не меньше сотни наберется.
— Правда это? — спросил Ояр.
— Тогда иначе нельзя было, — глядя в землю, ответил Айзупиет.
— А теперь?
— А теперь… немцы от службы не освобождают.
— Почему вы подняли руку на свой народ?
— У немцев были большие успехи на фронте. Они все равно выиграют эту войну. Я думал, что надо работать с ними. Все умные люди так поступают.
— Все подлецы, все предатели и враги своего народа — вот кто так поступает! — крикнул Ояр. — Товарищи, что делает народ с такими отступниками?
— Повесить этого мерзавца! — сказал Акментынь. — Ояр, здесь мудрить нечего.
— Каково мнение остальных членов суда? — Ояр обвел взглядом командиров групп и представителей партизан.
— Такое же! — ответили они. — С предателями расплачиваются петлей.
— С предателями расплачиваются петлей! — повторил Ояр. — Именем советского народа объявляю приговор. За измену Родине, за активную помощь немецко-фашистским оккупантам, за выдачу многих советских людей немецким властям и за их убийство Ян Айзупиет приговаривается к смертной казни через повешение. Приговор обжалованию не подлежит и приводится в исполнение немедленно.
— Поручите исполнение приговора мне… — сказал Эльмар Аунынь.
— Возражений нет.
Осужденного повели в чащу, и, когда все было кончено, Эльмар Аунынь достал из кармана записную книжку. Целая страничка была там испещрена черточками. Несколько черточек наверху были перечеркнуты, образуя крестики. Эльмар перечеркнул еще одну черточку. Образовался новый крестик. Но в книжке оставалось еще много неперечеркнутых черточек.
— Это за тебя, Анныня…
Глава четырнадцатая
Эдгар Прамниек стоял у внутренней стены камеры, за которой был коридор, и смотрел в окно. Оно было расположено выше, чем в обычных домах, и лучше всего было глядеть в него издали; тогда можно было увидеть небо, разлинованное толстой решеткой на мелкие квадраты, — иногда голубое, иногда серое, с островками облаков, с пролетающими изредка птицами. В вечерние часы видны были и звезды, но самое красочное зрелище открывалось на закате, когда край неба разгорался многоцветным костром. День никогда не уступал без борьбы места ночи, а когда темнота в конце концов брала верх, это была кратковременная победа: через несколько часов небо снова пылало золотом и каждый предмет по-своему старался отразить первые лучи утренней зари. Даже ржавые прутья оконной решетки, и те пытались сверкнуть неясным буроватым отблеском.
Почти двести раз, и утром и вечером, наблюдал Прамниек эту смену света и тьмы и часто думал, что если когда-нибудь еще будет держать в руках кисть и палитру, то сможет по памяти воспроизвести эту камеру в мельчайших подробностях. И не только камеру, но и всю жизнь, которая проходила перед его глазами и в которой должен был принимать участие он сам.
Сотни лиц — красивых и некрасивых, молодых и старых; сотни картин человеческих страданий; бесчисленные оттенки разнородных чувств — от простодушной надежды до гордого спокойствия осужденного на смерть. Ни один натурщик не мог выразить того, что открылось Прамниеку в этой камере… Люди появлялись и исчезали. Редко кто выходил на свободу: некоторых убивал голод, холод и пытки; многих по ночам увозили на расстрел; часть заключенных переводили в концентрационные лагеря. Иногда Прамниек видел в бане иссиня-черные от давних и недавних побоев спины и плечи своих товарищей по несчастью. Ему казалось, что это не люди, а какие-то странные пятнистые животные. У некоторых до того были отбиты подошвы, что они не могли ступить на ноги, — товарищам приходилось носить их в уборную и в баню. У одного паренька вместо глаза была огромная синевато-аспидная опухоль, из которой сочилась сукровица. В запущенных ранах заводились черви, и в камере стоял запах гниющего мяса.
Ежедневно нескольких заключенных вызывали на допрос. Ежедневно десятки людей умирали в застенках, а сотни людей превращались в калек. Около семи тысяч заключенных ждали решения своей участи, и среди них художник — Эдгар Прамниек, отказавшийся фальсифицировать истину. Раньше он много думал о судьбах человечества, искал в потоке событий смысл своего существования; раньше он ни в чем не находил законченности и гармонии. Теперь ему больше не приходилось думать о таких вещах; все было ясно и обозримо, во всем мире существовал лишь один вопрос: чем кончится это испытание, сколько еще времени позволят ему жить? Утраченная свобода, воспоминания о тех временах, когда у него еще была жена, своя любимая работа, свой дом, — сейчас казались сказкой, и лучше было о них не думать.
Всю зиму их пытали холодом и голодом. Их пожирали вши. Сыпняк и дизентерия довершали то, чего не успевали сделать палачи. Будучи не в силах избежать страданий, люди тупели, становились равнодушными ко всему, что с ними происходило. Виселица, которая стояла на тюремном дворе, или пуля в лесу на окраине города казались естественным завершением цепи мучений, через которые проходил каждый в обычном или несколько измененном порядке.
Прамниека допрашивали дважды: сразу после ареста, в рижской префектуре, и второй раз — в сентябре, в центральной тюрьме. Оба раза ничего особенного у него не выпытывали — наверное, это был только предварительный опрос для регистрации в тюремных книгах. Но Прамниек знал, что, когда в гестапо захотят окончательно выяснить, что он собой представляет, придет и его очередь. Возможно, о нем пока забыли, возможно, были другие дела, поважнее, но проходил месяц за месяцем, а его все еще не вызывали. За это время он страшно исхудал, побледнел, у него отросла борода.