Изменить стиль страницы

«Клубок червей! — и они еще объявляют себя представителями латышской интеллигенции, выразителями ее дум. Они осмеливаются говорить от моего имени, от имени тысяч интеллигентов, которые ходят с застывшими лицами, пряча в себе ненависть и презрение к поработителям! Они продают честь народа за тридцать сребреников. Зато мы показываем кулак в кармане. А если кто не в состоянии скрыть свои чувства, того убивают или прячут за двойную ограду из колючей проволоки. У кого не хватает сил и веры в победу справедливости, тот находит веревку или пузырек с ядом. В результате — нуль».

Снова вспомнил он про Ольгу Прамниек и чуть не застонал.

В этот момент к его столику подошел Алкснис.

— Предаетесь меланхолии, господин Саусум? Смотрите, меланхолия опасная болезнь. Надо активнее участвовать в событиях эпохи, тогда не будет скучно.

Он продолжал стоять возле Саусума, тщетно дожидаясь приглашения сесть. Впрочем, Саусум всегда был рассеянным, не стоило обращать внимания на его мрачную физиономию.

— Говорят, Никур опять в Риге, — продолжал Алкснис. — Это знаменательный факт, как вы думаете, господин Саусум?

Саусум пожал плечами:

— О чем тут думать?.. Не знаю, что ему здесь надо.

— Я тоже не знаю, но что-то должно почувствоваться, — сказал Алкснис. — Никур не из тех, кто впадает в меланхолию.

Не то намек, не то насмешка…

Саусум поглядел вслед Алкснису и покачал головой. «Подальше от таких. Но где же люди, настоящие люди? Где они — смельчаки и упорствующие? Как их найти? Да и примут ли они меня? — думал Саусум. — Сам-то я кто?»

Выйдя из кафе, он долго бродил по улицам, не зная, куда девать себя. Нигде его не ждали. Он был одинок, мал и беспомощен. Как щепка, которую бросает с волны на волну.

3

В середине лета произошло чудо: Эдгара Прамниека выпустили из Саласпилского концентрационного лагеря. Кое-кто выходил и раньше — те, за кого поручались солидные, известные оккупационным властям лица или те, кого даже в гестапо не считали опасными. Нашлось несколько неустойчивых человечишек, которые когда-то выступали за советскую власть, но теперь не выдержали испытания и, спасая шкуру, превратились в немецких агентов. Прамниека тоже хотели завербовать, но он разыграл дурачка, не понимающего, чего от него хотят, и до тех пор бубнил о своих картинах и рисунках, пока представителю Ланге не надоело его слушать. В конце концов с него взяли подписку, что он не станет заниматься политикой, с большевиками и евреями никаких связей иметь не будет, а если что узнает про них, тотчас сообщит гестапо. Стыдно было Прамниеку, но уж очень заманчива была свобода — хоть и весьма проблематичная, — чтобы от нее отказаться.

«Все равно ничего сообщать им не буду, — думал он. — Главное — свобода, перспектива творческого труда. Друзья меня поймут».

Страшно похудевший, оборванный, шел он по улицам Риги, на все оглядывался с непривычки. Он направился прямо в Задвинье, к Ольге. Последнее письмо от нее Прамниек получил месяца за два до освобождения. Она, как всегда, писала, что здорова, что живется ей сравнительно неплохо, пусть Эдгар за нее не беспокоится, и высказала твердую уверенность, что его скоро освободят, потому что в лагерь он попал по недоразумению. «Если бы ты знал, как я тебя жду, Эдгар! — писала она. — Твой мольберт, палитра и краски тоже ждут не дождутся. Я знаю, что твой талант не погибнет ни в каких условиях и ты еще порадуешь народ прекрасными, правдивыми картинами…»

«Олюк, мой верный, любящий друг, — растроганно думал он, приближаясь к дому. — Настанет хоть один светлый день в нашей жизни. Как-нибудь переживем с тобой это мрачное время. Я буду работать за нас обоих, а ты поможешь мне дождаться восхода солнца».

Столько всего испытал он за последние два года, что, кажется, ничто не могло его поразить, но удар, который он принял через полчаса, мгновенно сломил его. Рассказала обо всем жена дворника, в простоте своей не догадываясь, какую муку причиняет этому незнакомому мужчине.

Прамниек сел на лестнице и заплакал. Все его тело содрогалось от всхлипываний. Радость свободы, надежды на будущее, желание работать и вера в конечное торжество правды — все рухнуло в одну минуту. Никогда, — даже в саласпилской яме, он не чувствовав себя таким одиноким, никогда жизнь не казалась ему такой страшной. «Зачем я живу, стоит ли дальше жить? — мелькала в усталом мозгу одна и та же мысль. — Для чего меня выпустили, знали ведь, что я здесь найду. Олюк, почему не дотерпела, не дождалась меня?»

Выплакавшись, он спросил у дворничихи:

— Можете вы сказать, где ее похоронили?

— Не знаю, милый человек, — женщина соболезнующе покачала головой. — Приехали на грузовике и увезли. Может, в морг, может, на кладбище, кто их знает.

Ольгины вещи тоже были увезены, а в квартирку уже въехал новый жилец. Отдохнув несколько минут, Прамниек вышел на улицу. Он шел, не зная куда, он даже не подумал о том, что до вечера надо найти приют, иначе заберут. Голодный, но забыв о голоде, медленно, как калека, тащился он по тротуару. Прошел все Задвинье и вышел к Понтонному мосту. В лицо подуло свежим ветром. Прамниек некоторое время тупо смотрел на волны реки, пока не очнулся от толчка.

— Чего так долго глядишь? — весело крикнул какой-то шутник, принявший Прамниека за бродягу. — Жить, что ли, надоело? Тогда прыгай в Даугаву, на это разрешения не требуется.

«Нет, пока еще нет, — подумал Прамниек. — Это никогда не поздно».

Он перешел мост, долго пробирался меж развалин Старого города и пошел к центру. Дойдя до знакомого пятиэтажного дома, Прамниек остановился, с сомнением поглядел на окна четвертого этажа, потом вошел в подъезд и поднялся наверх.

Его впустил сам Саусум. Он ничуть не удивился внезапному появлению Прамниека. Как больного, осторожно поддерживая под руку, повел в кабинет и усадил в кресло. Ничего не говоря, достал трубку, вынул из ящика стола завернутую в бумагу щепотку табаку и положил на стол. Потом вышел в коридор и что-то сказал матери. Вернувшись, Саусум сел за стол, напротив.

— Ты уже был дома?

Прамниек кивнул головой.

— Знаешь?

Прамниек еще раз кивнул головой и отвернулся. Взгляд Саусума казался ему назойливым, бесцеремонным. «Что разглядываешь, — думал он, — не видишь разве, как больно?»

— Где они похоронили Ольгу?

— Отдали в анатомичку, — ответил Саусум. — Когда я узнал, было уже поздно помешать этому. Да и вряд ли разрешили бы похоронить на кладбище.

Прамниек набил трубку и закурил, но после первой же затяжки раскашлялся; попробовал еще раз, и опять ничего не получилось.

— Отвык я от таких вещей, Саусум. Забыл уже все свои прежние привычки. Наверно, в лесу и то чувствовал бы себя свободнее… Не пойму, что сталось с людьми, — все мне кажутся странными, чужими.

— Даже и я?

— Даже и ты. Накануне выхода из Саласпилского лагеря мне удалось поговорить с одной женщиной. Ее зовут Анна Селис. Она пожелала мне на прощанье, чтобы я не потерял ясности взгляда, не запутался. В тот момент я не понял, что она хотела этим сказать. Теперь, кажется, начинаю понимать.

— Что ты начинаешь понимать?

— Пока я сидел в лагере, мне казалось ясным, что я буду делать на свободе. Теперь я больше ничего не хочу… мне не за что браться. Чувствую только, что мне больно, и единственное мое желание — освободиться от этой боли. Кажется, больше ничего не могу. Во мне не осталось радости жизни, Саусум. Раньше это показалось бы мне ужасным, а теперь это естественно.

— Понимаю твое состояние. Тебе надо немного прийти в себя, привыкнуть к этой пустоте.

— Но ведь Ольги-то нет и никогда не будет.

— Это правда. Но ты живешь, я живу… живет народ.

— Оставь. Народу до меня нет никакого дела.

— Нам с тобой есть дело до того, что происходит с народом. Мы не можем отвернуться, закрыть глаза, уткнуться лицом в подушку. Мы не имеем права жить только для себя и своего горя. Приходится на старости лет сознаваться, что были до сих пор дураками.