Ладно бы томили душу своей невозвратностью давние вечерки. Посмеялась бы только Дарья Степановна над собой и тем успокоила старое сердце. Но только стоило хорошее вспомнить, отогреться капельку, как тут же едким дымом из прорех памяти начинали выползать одно за другим незваные видения, душили, разрывали тело на части.
Когда-то дом виделся полной чашей: праздники, свадьбы, дети, внуки… Разве могла она представить, как война опустошит дом, принесет безнадежное одиночество. А война хлынула половодьем, замела черным вихрем, закрутила, вырвала из объятий самых близких людей. И вот все это, перемешиваясь постоянно, наслаиваясь, раздаваясь и вглубь, и вширь, перемалывалось в голове, не давая забыться ни на минуту. Сохли глаза в бессонье, деревенели губы, беззубые десны напрасно искали в пересохшем от страданий рту успокоительную опору. Одно сердце из последних сил перегоняло остывающую кровь, жило надеждой прижать к груди сына. А там, если Бог даст, и внуков увидеть.
Вроде ничего сверхъестественного не просила Дарья Степановна у судьбы. Ну совсем ничего особенного. До войны работала, как могла, детей растила, дом обихаживала, за скотиной смотрела, шила, стирала, копала огород, убирала, готовила… Кто не знает эти обычные дела? Они, как разноцветные нитки, из которых ткется ковер нашей жизни, а теперь они по ночам опутывают ее сознание. Рвутся, снова выползают, тянутся, путаясь, переплетаясь тревожно. Одна радость: где-то в этом безбрежном пространстве остался еще самый дорогой ее человек, кровиночка родная, — сын, Коленька ее.
С тех пор, как заезжал Андрей, много воды утекло. А от сына еще ни словечка. Мысли же Дарьи Степановны все чаще стали сосредотачиваться на предстоящей встрече с ним. Своего радио у нее не было. В городе-то не всякий еще имел, а не то что в деревне. Но любой слушок, любое случайно услышанное известие пропускала она через себя с одной целью: узнать, скоро ли окончательно кончится война. Вроде бы она уже и кончилась. Уже весь мир отпраздновал победу над германцем, уже вроде бы все, кто жив остался, разошлись по домам. Правда, еще с Японией какие-то военные дела… Победа победой, а война еще идет, если сынок родной не вернулся. Вот когда вернется, тогда и закончится война по-настоящему.
Особенно трудно было Дарье Степановне представить, чем сейчас, сию минуту занят ее Коленька. Тепло ли ему, сыт ли он? Не обижает ли кто его? Сам он никогда никого не обижал. Добрым был мальчиком, заступался за слабых. Соседскую девчонку вытащил из огня, когда у них изба загорелась. Птиц любил, кошек, собак. Хороший был, как все. И зачем же ему какое-то секретное дело, из-за которого даже матери родной строчки написать нельзя? Это никак не укладывалось в голове Дарьи Степановны. И чем больше времени проходило с того дня, как заезжал Андрей, тем тревожнее и больнее становилось на сердце. Уже и новой починки требовали и крылечко, и крыша, и двери…
Так вот, всегда ни свет ни заря поднималась Дарья Степановна. А сегодня после бессонницы вдруг задремала под утро. Так задремала, что сон ей приснился. Да такой необыкновенный. Будто живы все: и дочки ее, — Надя, Люба, — и муженек дорогой жив, веселый, красивый, сильный. И вроде есть у дочек у каждой своя семья, и в каждой семье — детишки: мальчики и девочки. И такие они все здоровенькие да веселенькие, и родни у Дарьи Степановны — целая деревня. И в какой дом ни зайдешь — всюду тебя как дорогую гостью встречают и привечают самыми распрекрасными словами. Все любят друг друга, стараются всячески угодить друг дружке. Но главное, что все — и дома, и в деревне — ждут возвращения Николая с его секретной-рассекретной службы.
А откуда-то, будто с неба спустилась, появилась Матронушка, и тоже радостная вся. И подходит Матронушка прямо к Дарье Степановне, берет ее руки в свои и так тепло говорит:
— Ну вот и дождалась ты, Дарьюшка! Будет тебе известие!
И пропала.
Хотела ее спросить Дарья Степановна: «А что мне с подарком-то сыновним делать? Сказать сыну, что храню, мол, и отдать? Или спрятать от греха подальше? Игрушка-то хоть и красивая, да острая дюже. Вдруг да порежется по баловству? Что тогда делать?»
Но не у кого уже было спросить. Исчезла Матронушка.
С этим Дарья Степановна и проснулась. И тотчас вспомнила, что всех, кто приснился, давно не стало. И только она, Дарья Степановна, одна, как былинка средь осеннего поля, ждет не дождется своего мальчика. И мысль у нее зародилась, точит ее эта мысль: возвращать ли, когда вернется, его игрушку золотую, или утаить от него, чтобы не дай бог чего не случилось?
Вот такой сон приснился Дарье Степановне. На душе от него и сладко, и горько одновременно: с одной стороны, с близкими и дорогими сердцу людьми побыла, с другой, — где ж они? Как прах, рассеялись. Вроде все были живы. Всех знала, обнимала, радовалась с ними вместе. А теперь нет никого. Будто никогда не было.
Зябко ногам стало, хотя еще и не касалась ими настывшего за ночь пола. Неуютными косыми каплями бьет в стекло неприкаянный дождь. Пасмурно снаружи.
Пересилила себя Дарья Степановна, встала, открыла заслонку, привычно чиркнула спичкой, поджигая горсточку березовых лучинок, радуясь подслеповатыми глазами ожившему огоньку.
«Снег, видать, скоро выпадет. Не иначе как к перемене погоды сон-то приснился. Да и в самой живого места нет, каждая косточка покоя просит. Переживу ли зиму-то? Нельзя не пережить. А то что же тогда с моим хозяйством-то станется? Как же тогда он в пустую избу вернется?»
— Цып! Цып! Цып! — раздавила она вареную картофелину и, открыв дверь, кинула в сенцы кинувшимся с шумом на зов хозяйки хохлаткам.
— А ты что в ногах путаешься? Все молока ждешь? Где я тебе молока возьму, рыжая шельма! — незлобиво оттолкнула она ногой ластившуюся к ней костлявую кошку. — Иди мышей лови! Совсем разленилась. Скоро они тебе на голову сядут.
Кошка давно привыкла к ворчанью хозяйки. Лучше всякой музыки воспринимала, мурлыкать начинала от удовольствия. Сегодня она была особенно ласкова с Дарьей Степановной, села поодаль, стала умываться поджатой аккуратно лапкой.
— Ишь ты! Тоже чуешь перемену погоды! Живое ты мое существо… Ой, — вдруг встрепенулась хозяйка, — что же я про цветы-то забыла. Уж дня три как не поливала.
Дымчатая, будто с вырезанными листьями, пахучая герань стояла на подоконнике. Дотронешься, и густым благодарным ароматом обволакивает, будто живая. Для Дарьи Степановны она и была живая. Посадила отросток прошлым летом в мягкий с огородной грядки чернозем, ухаживала постоянно, радуясь появлению каждого листика… Без природы не мыслила и жизни. Было в хозяйке ощущенье одушевленности всего сущего, — будь то простая травинка или тем более живое создание. Муж по молодости смеялся иной раз:
— Ты еще оглоблю поди приласкай, а то на нее куры спражняются.
Терпела насмешку. Вот и кортик со временем стал одушевленным казаться. В особо тягостные часы, помолившись перед иконой Божьей Матери, открывала она тяжелый сундук, где на самом дне лежал кортик, доставала и слезящимися от напряжения глазами в который раз начинала разглядывать его.
Переливалась сталь, ломались, играли краски на неярком свету, будто силился сказать ей холодный клинок что-то, силился и не мог. Дыханием своим она пыталась отогреть его. Тускнел на минуту металл от дыхания, но так и оставался холодным и недоступно потусторонним.
Авдотьюшка пронырливая забежала как-то в момент, когда Дарья Степановна прислонилась щекой к граненой стали, задумалась непонятно о чем, потому что по сто раз обо всем уже передумано. Вздрогнула Дарья от неожиданности, неловко ей сделалось, что она углубилась невыносимо. Хорошо что Авдотьюшка внимания не обратила на то, что в тряпице завернуто.
— Сольцы у тебя махонький стаканчик не наберется взаймы? На неделе в город пойду, верну. Что-то ты в сумерках лампу не зажигаешь?
— Так чтой-то, раздумалась про жизнь нашу вдовью. У тебя все счастье война пощелкала, у меня одна надежда фитильком тлеет… Перед кем же мы, две русские бабы, так согрешили, что, не уничтожая, нас уничтожили?