Гимпэй наблюдал, как двигались лопатки у банщицы, когда она стригла ему ногти.

Покончив с ногтями, девушка замерла в нерешительности, потом, не поворачивая головы, спросила:

— А на руках?..

Гимпэй поглядел на свои руки, скрещенные на груди, и сказал:

— Вроде бы на руках ногти не такие длинные. И не такие грязные, как на ногах.

Но поскольку он не отказался, девушка постригла ему ногти и на руках.

Гимпэй догадывался, что напугал девушку своими неожиданными и зловещими высказываниями. Они и у него самого оставили в душе неприятный осадок. В самом ли деле конечной целью преследования должно быть убийство? Он всего лишь подобрал сумку Мияко Мидзуки, и трудно сказать, доведется ли ему вновь ее встретить. Ему помешали встречаться с Хисако, и нет никакой надежды, что когда-нибудь он ее увидит. Он не довел преследование этих женщин до конца, не совершил убийства. По-видимому, и Хисако и Мияко для него навсегда потеряны — обе они остались где-то в недоступном ему мире.

Перед его глазами с удивительной ясностью всплыли лица Хисако и Яёи, и он сравнил их с лицом банщицы.

— Ты делаешь это так тщательно и с таким умением. Было бы странно, если бы посетители не приходили к тебе снова.

— Зачем вы так меня хвалите? Ведь это моя работа.

— Как чудесно ты сказала эти слова: «Ведь это моя работа».

Девушка отвернулась. Гимпэй смущенно закрыл глаза. Сквозь узкие щелки между веками он видел белый лифчик банщицы…

— Сними это, — сказал он однажды Хисако, ухватившись пальцами за край лифчика.

Хисако отрицательно покачала головой. Он рванул лифчик на себя, обнажив ее грудь. Хисако испуганно глядела на лифчик, а он сначала сжал его в кулаке, потом отбросил и сторону…

Гимпэй открыл глаза и поглядел на правую руку банщицы, которой она стригла ему ногти. Насколько Хисако была моложе ее? На два года, а может, на три? Стало ли тело Хисако теперь столь же прекрасным и белокожим, как у этой банщицы? Гимпэй ощутил запах краски, какой бывает окрашена темно-голубая хлопчатобумажная ткань курумэ. В юности он носил кимоно из такой материи, но сейчас этот запах напомнил ему юбку Хисако из голубой саржи. Надевая юбку, Хисако заплакала, да и у самого Гимпэя выступили на глазах слезы…

Он почувствовал, как внезапно обессилели пальцы, с которых девушка обрезала ногти, и вспомнил: то же самое случилось, когда он и Яёи, взявшись за руки, шли по намерзшему озеру близ родной деревни матери.

— Что с тобой? — удивилась тогда Яёи и повернула к берегу.

Наверное, если бы силы в тот миг не покинули Гимпэя и он удержал бы Яёи, он сумел бы все же проломить лед и утопить ее.

Яёи и Хисако не были для него первыми встречными. Он не только знал их имена и адреса — некоторым образом с ними была связана часть его жизни. И при желании он мог всегда их повидать. Но его вынудили расстаться с этими женщинами…

— Как насчет ушей? — спросила банщица.

— Ушей? А что ты собираешься делать с моими ушами?

— Прочистить. Сядьте, пожалуйста…

Гимпэй приподнялся с топчана и сел. Девушка слегка помяла мочку уха, потом сунула в ушную раковину палец и стала осторожно его вращать. Он ощутил, как застойный воздух выходит из уха, и, по мере того как она продолжала. вращать. палец, придерживая его свободной рукой, чувствовал легкую вибрацию, и множество новых звуков проникло в его ухо.

— Как тебе это удается? Мне кажется, будто я погрузился в чудный сон! — воскликнул Гимпэй и повернул голову. Но собственного уха он, конечно, увидеть не смог.

Тем временем банщица просунула палец в другое ухо и стала медленно его вращать.

— Похоже на нежный любовный шепот. Как мне хотелось бы, чтобы все людские голоса исчезли из моих ушей и в них звучал лишь твой чудесный голосок. Пусть исчезнут вообще все лживые голоса!

Полуобнаженная банщица вплотную придвинулась к Гимпэю. Ему почудилось, будто все его существо наполнилось неземной музыкой.

— Вот и все. Извините, если что-то было не так, — сказала девушка.

Она натянула на ноги Гимпэя носки, застегнула на рубашке пуговицы, надела ботинки и завязала шнурки. Единственное, что пришлось сделать ему самому, — повязать галстук и затянуть на брюках ремень. Пока Гимпэй пил прохладный сок, девушка стояла с ним рядом, потом проводила его до двери.

Гимпэй вышел в сад, и в вечерней тьме ему вдруг привиделась огромная паутина. Вместе с различными насекомыми он заметил в паутине двух, а может, трех белоглазок. Он обратил внимание на четкие белые кружки на их синих крылышках и вокруг глаз. Взмахнув крыльями, они вполне могли бы разорвать тенета, но крылья их были сложены и опутаны паутиной. Если бы паук приблизился к белоглазкам, они заклевали бы его, поэтому он оставался на почтительном расстоянии, в самом центре паутины, отвернувшись от них.

Гимпэй поднял глаза выше и поглядел на темную зелень деревьев. Ему вспомнился ночной пожар на дальнем берегу озера, там, где была деревня его матери. Пламя пожара, отражавшееся в озере, неудержимо влекло к себе.

Гимпэй зря бежал в Синею, спасаясь от преследования. Если кто и преследовал его, то, по-видимому, только деньги, которыми он теперь обладал. Дело было не в самом факте воровства, а именно в деньгах.

* * *

Потеряв сумку с крупной суммой денег, Мияко Мидзуки тем не менее не сообщила об этом в полицию. Это был чувствительный удар по ее бюджету, но по некоторым причинам она решила не заявлять о пропаже. Поэтому Гимпэй понимал, что совершил преступление. Но он не считал, что отобрал у Мияко деньги. Разве он не пытался ее окликнуть, предупредить, что она уронила сумку? Да и сама Мияко не считала, что ее ограбили. Она не была даже вполне уверена в том, что Гимпэй присвоил ее деньги. Когда она швырнула сумку, кроме Гимпэя, поблизости никого не было, и само собой подозрение в первую очередь пало на него, но Мияко не видела и потому не могла утверждать, что именно Гимпэй подобрал сумку, — это мог сделать кто-нибудь другой.

— Сатико, Сатико! — позвала она служанку, как только вошла в дом. — Я потеряла сумку, кажется, около аптеки. Сходи поищи ее. Беги туда сейчас же — не мешкай! Иначе кто-нибудь подберет.

Тяжело дыша, Мияко поднялась на второй этаж. Тацу, другая служанка, поспешила за ней.

— Барышня, вы уронили сумочку? — Тацу, мать Сатико, раньше была единственной прислугой у Мияко, но со временем ей удалось пристроить сюда и свою дочь, хотя Мияко жила одна в маленьком домике и ей не было нужды держать сразу двух служанок. Тацу воспользовалась двусмысленным положением хозяйки и сумела поставить себя выше, чем обыкновенная служанка. Обращаясь к Мияко, она называла ее то «госпожа», то «барышня». Но когда приходил старик Арита, всегда величала хозяйку госпожой.

А все оттого, что однажды в минуту откровенности Мияко призналась ей: «Когда мы остановились в отеле в Киото, служанка называла меня „барышня“, если я была одна в номере. В присутствии же Ариты говорила „госпожа“. Какая уж я там „барышня“ — смешно сказать! Наверно, служанка презирала меня. Мне же тогда казалось, будто она сочувствует моему положению: вот, дескать, попалась бедняжка старику в лапы! — и от этого мне становилось так грустно…» «Позвольте и мне к вам так обращаться», — предложила Тацу.

С того времени так и повелось.

— Все же странно, барышня, как вы на дороге могли уронить сумочку и не заметить? Ведь других вещей у вас не было, — сказала Тацу, внимательно разглядывая Мияко своими маленькими, округлившимися глазками.

Ее глаза оставались круглыми, даже если она не раскрывала их широко. Когда Сатико, которая была как две капли воды похожа на мать, широко раскрывала глаза, они становились удивительно красивыми. У Тацу же глаза были неестественно выпучены — все время настороже.

Лицо у Тацу было тоже круглое и маленькое, шея толстая, груди большие, а дальше ее тело как бы все утолщалось книзу и заканчивалось малюсенькими ножками, которые странно сужались у казавшихся сплющенными щиколоток. От всего ее облика веяло хитростью и коварством. Мать и дочь были маленького роста.