— Не знаю… — пробормотал я.
В полночь мы с Романом полезли на чердак. В июле поздно темнеет. До сих пор на западе голубела ясная полоса, но в зените небо было черно и бездонно. Медная лупа выбиралась по-над лесом, с каждой минутой медь высветлялась, переплавляясь в небесное серебро.
На чердаке было темно, Роман зажег свечку.
— Тут есть проводка, но в патроне цоколь от лампы засел. Прикипел намертво.
Трепетное пламя свечи выхватывало из темноты предметы, перекрытия, неясные контуры. Роман направил трубу телескопа вверх.
— Смотри.
Я прижал лицо к холодному твердому окуляру. Передо мной раскрылись меловые россыпи, заполнивши черный разрез пространства. Иногда там выделялась звезда, но в общем это была огромная каша, намешанная из крупинок светил.
— Ну и где ты нашел? — спросил я.
Роман тихо засмеялся.
— Парадокс. Мы всегда ищем не там, где нужно. Ну-ка постой.
Он оттеснил меня и, опустив трубу телескопа, повел ею чуть ниже горизонта.
— Теперь смотри. Я снова приник к окуляру. В нем была чернота.
— Не вижу, — сказал я.
— Чуть влево, чуть вправо. Ищи, — нетерпеливо сказал Роман.
Я качнул телескоп.
— Туда-сюда. — Видишь?
— Какое-то окно.
— Смотри, смотри!
Из глубины ночи выступил желток окна, перечеркнутый крестообразной рамой.
— Настрой, — сказал Роман.
Я покрутил колесико, окно приблизилось. Теперь а правом нижнем его квадрате определился силуэт. Неясный профиль, склоненный то ли над шитьем, то ли над книгой.
Роман снова отпихнул меня и прижался к трубе.
— Вот это и есть звезда! — сказал он и засмеялся.
— Что ты имеешь в виду?
— Думаешь, я даром начал писать повесть? Это про нее. Она читает письмо. Каждый вечер сидит и читает.
— А, божьи коровки… — пробормотал я.
— Дева Мария! — воскликнул Роман. — Звезда так ведь и называется — Стелла Мария Марис. Открытие сногсшибательной важности. Не надо искать в небе, она давно спустилась на землю.
Он снова направил телескоп вверх, долго смотрел, что-то приборматывая.
— Как думаешь, там кто-нибудь есть? Иногда мне кажется, нет никаких вселенных, никаких живых созданий. Слишком уж все безжизненно. Ты любишь фантастику?
— Люблю.
— А мне надоело. Роботы, космические пираты, маньяки, захватывающие власть на планетах. Все одно и то же.
— А что же ты любишь?
— Ничего! — вызывающе заявил Роман. — Вчера читал «Первую любовь» Тургенева. Очень слабая вещь! Чтение для девиц. Не понимаю, за что его в школе прошипи? Одни ахи, охи и слюни. Любой нормальный человек может написать лучше.
— Уж не ты ли?
— А может, и я! Я, между прочим, еще сочинил две страницы, но не отделал. Как думаешь, можно сказать: «У нее был яркий чувственный рот, похожий на свежую розу?»
— Можно, — сказал я, вздохнув.
— Напишу и подарю этой, в избушке…
— А ты уверен, что там женщина? Разве можно разглядеть отсюда?
— Ха! Я их за сто верст чую. Кто еще будет сидеть вечером с книжкой.
— Но ты же в Машу влюблен.
— Одно другому не мешает. Кроме того, по замыслу там тоже Мария. Литературное воплощение, понял?
Роман покровительственно хлопнул меня по спине.
— Хоть ты и старше, в этих вопросах разбираешься хуже. Пойдем спать.
— Можно я здесь останусь? Давно хотел устроиться на чердаке.
— Ага! На романтику потянуло. Оставайся, но тут нет света, а свечки огрызок. Я, впрочем, спал. Вон матрац, одеяла. Только пожар не устрой. Ладно, я сгинул после этого он говорил без перерыва еще целый час. Про то, что цивилизация ведет человечество к катастрофе. Про то, что между поколениями отцов и детей разверзлась непреодолимая пропасть. Про то, что телевидение погубило книгу. Про то, что надо жить в деревне и возделывать землю. Про то, что школа в нынешнем виде только тормозит развитие пытливого ума.
— Ладно, я сгинул, — сказал он.
Про то, что родители превратились в детей и к ним нужно относиться снисходительно. Про то, что истинная любовь безвозвратно ушла в прошлое и только отдельные люди понимают, что это такое. Про то, что современные средства передвижения «съели» пространство, человек уже не ощущает, что такое сотни и даже тысячи километров.
Свою речь он завершал на лестнице, опустившись до пояса в чердачный люк.
— Я уж не говорю про то, что футбол и хоккей стало смотреть неинтересно. Театр и кино тоже. Мы пресыщены зрелищами и развлечениями. Что же нам интересно? Ничего! А ты пытаешься меня убедить, что я должен читать Тургенева. Мне, слава богу, еще не семьдесят лет! Я еще не седовласый старец!
Он оступился и с грохотом рухнул вниз, чертыхаясь и бормоча проклятия.
— Ничего! — крикнул он снизу. — Ты думал, я сломаю шею? Не таков современный Ромео! Спокойной ночи, Петрарка!
Я опустил трубу телескопа и попытался найти окошко. Но оно уже кануло в черноту леса.
Ночью мне приснились Конфета и Уховертка. Конфета сидела в инвалидной коляске. Сзади ее толкала Уховертка. Конфета протянула ко мне руку: «Ваня, дай бусинку». — «Дура, — сказал я, — отстань». — «Царевич, Царевич, — зашептал сверху Голубовский, — линяем! — «Ваня, Ваня, дай бусинку», — твердила Конфета, а Уховертка молчала и бледно улыбалась. Я взял гитару и заиграл. Уховертка развернула коляску и, сгорбившись, повезла ее по желтой песчаной дорожке. Тут я проснулся. Вернее, оказался на грани яви и сна. И хотел крикнуть вслед Уховертке: «Постой, не увози ее!» — Мне хотелось извиниться за грубость. Но они уплывали молча, навсегда забрав в область сна маленькую обиду. Непоправимо…
На чердаке стоял золотистый сумрак. Я посмотрел и окно. Восход разгорался густо-оранжевым пламенем. Я откинул одеяло, поднялся с продавленного пружинного матраца. Тотчас надо мной взошло мучнистое колебание пыли, в нем вспыхивали золотистые искры.
Чердак не чердак, а это был целый второй этаж, но еще недоделанный. Четыре окна выходили по разные стороны, три из них были забиты. Чего тут только не скопилось. Сломанные велосипеды, ящики с гвоздями, железными трубками, резиновыми шлангами. Рамы от картин, украшенные бахромой пыли и звездами паутин, Старая одежда, наваленная в полуприкрытом сундуке. Доски, мотки проволоки, кипы журналов, непонятные изделия, однажды выпавшие из своего механизма и теперь потерявшие назначение. Тут стоял яблочный дух от россыпи прошлогодних плодов. Он мешался с запахом пыли, дерева и множеством других неизвестных запахов, живущих под крышей.
Рядом с моим матрацем примостился ободранный письменный стол, заваленный папками, коробками, серыми от пыли книгами. Поверх всего красовалась сломанная настольная лампа на лапчатой бронзовой подставе.
Я принялся разбирать стол.
Довольно скоро я понял, что наверху искать бесполезно. Я занялся ящиками. В каждом обнаруживалось неряшливое месиво ненужных вещей. Старых батареек, радиопанелей, сломанных карандашей, исписанных фломастеров, каменных тюбиков с засохшей краской. Если попадался журнал с вложенными вырезками и фотографиями, я рассматривал внимательно. То же касалось и писем, рассованных по всем углам.
Один ящик оказался заперт. Открыть его не составляло труда. Я приподнял расшатанную планку, и язычок замка выскочил из своего гнезда. В ящике лежало несколько папок. На одной, самой пухлой, красовалась размашистая надпись синим фломастером: «Данилов». Я развязал тесемки. В папке лежало множество исписанных бумаг, вырезок и тонких брошюр. На одной значилось: «К. П. Данилов, В. Г. Корнеев. Эффект шаровой молнии в свете теории Станюковича». На исписанных мелким почерком листах громоздились формулы, расчеты, графики. Журнальные вырезки тоже были заполнены цифрами, знаками, фотографиями лабораторных установок.
Содержание остальных папок не отличалось от первой. Но вот мне попался плотный бледно-розовый конверт с неясно набросанным женским профилем. В конверте лежало несколько сложенных поперек листов бумаги. Тут были совсем другие записи. Одни, сделанные быстрым косым почерком, другие — внятным прямым, но все рукой одного человека. Я сел у окна и принялся читать.