Изменить стиль страницы

«Она все тогда делала сама — вытирала пыль, прибирала, подметала, разжигала камины, начищала медные ручки, до блеска натирала полированную мебель, а потом подавала всем ранний чай. После завтрака она чистила ванны и застилала постели. К половине одиннадцатого все в доме блестело, и она мчалась в огород, где росло много молодой картошки, гороха, фасоли, пищевых бобов, спаржи, моркови и прочих овощей. Ни один сорняк не смел поднять голову у Москитика в огороде. Никакой сорной травы никогда никто не видел и на розовых клумбах и цветниках, окружавших дом».

Хьюберт сумел приехать по случаю рождения сына и, как и его жена, лопался от гордости при виде крепкого карапуза. Но Розалинде требовалась серьезная врачебная помощь, пришлось на короткий срок перевезти ее в Лондон, где временно ослабли бомбежки (все силы Германии ударили по СССР в судорожной попытке отстоять свой «восточный вал»). Не успели они с Мэтью обосноваться в конюшенном домике, как бомбардировки снова усилились (обреченность восточных усилий рикошетом ударила по Западному фронту, где Германия еще надеялась на успех). К защите новорожденного от возможной гибели его мать и бабушка подошли несколько легкомысленно, хотя, возможно, иного выхода и не было: «Каждый вечер мы находились в состоянии полной готовности. Как только звучала сирена, мы быстро совали Мэтью с его переносной кроваткой под большой стол из папье-маше с толстым стеклом наверху — это была самая тяжелая вещь, какую мы нашли для его прикрытия. Молодой матери такие переживания давались тяжело». К счастью, вскоре оправившаяся Розалинда сумела уехать с малышом и няней в валлийский особняк Причардов, безопасный и абсолютно пустой: ее свекор умер, свекровь уехала, Хьюберт участвовал в высадке в Нормандии.

И пропал без вести.

«Мы, конечно, надеялись — человек всегда надеется, — но, думаю, в глубине души Розалинда знала. Она тоже из тех, кто всегда ожидает худшего. Да и было в Хьюберте нечто — не то чтобы печальное, но что-то во взгляде, во всем облике, что наводило на мысль: долгая жизнь ему не суждена.

В течение многих месяцев никаких новостей о Хьюберте не было. То известие, которое наконец пришло, Розалинда, скорее всего, получила на сутки раньше, чем сказала мне о нем. Держалась как обычно — она всегда была человеком огромного мужества. В конце концов, с неохотой, но зная, что сделать это все равно придется, она резко сказала: „Тебе, наверное, надо прочесть это“ — и протянула телеграмму, в которой сообщалось, что Хьюберт теперь уже определенно числился среди погибших в бою.

Печальнейшая вещь на свете — находиться рядом с любимым человеком, знать, как он страдает, и быть не в состоянии ему помочь. Это трудно пережить. Можно облегчить физические страдания, но унять сердечную боль почти невозможно. Вероятно, я ошибалась, но считала лучшим, что могу сделать для Розалинды, — как можно меньше говорить, продолжать жить как прежде. Во всяком случае, я бы на ее месте желала именно этого: чтобы меня оставили в покое и не усугубляли моего горя. Думаю, она чувствовала то же самое, но никогда нельзя быть уверенным, что лучше другому. Может быть, ей было бы легче, если бы я более открыто выражала свои материнские чувства. Инстинкт ведь тоже может подвести. Всегда боишься причинить боль любимому человеку, сделать что-то не так. Кажется, знаешь, как следует поступить, но разве можно сказать наверняка?»

Да, Агата Кристи никогда не выражала свои материнские чувства, Розалинда к ним с младенчества не была приучена и никогда их не ждала, — а правильно ли это было, другой вопрос… На Розалинду свалилось слишком многое сразу: потеря мужа, явная послеродовая депрессия, большая и непривычная работа по дому, которой она предавалась с излишним рвением новичка, одиночество вдали от лондонских друзей. Тяжелее всего оказалась полная невозможность поделиться с кем-то своей болью. Она по своему закрытому характеру никогда не имела близких подруг, никогда в них прежде не нуждалась, придумать их себе, подобно матери, не умела. А мать не давала возможности выплакаться у нее на плече… И сперва для восстановления сил и нервов, потом ради забвения, а там и в силу привычки Розалинда начала пить. (Только не надо это представлять на русский манер, опустившейся алкоголичкой она никогда не стала!) И с этих же пор началось ее более активное — пока только в переписке — общение с отцом. Она делала это втайне от матери, вероятно, втайне и от его второй жены. Встретились отец и дочь только после смерти Нэнси Нил в 1956 году.

4

В годы войны, оставшись одна, свободная от домашних дел, кроме короткого периода заботы о дочери, и от прекратившихся светских мероприятий, Агата Кристи написала невероятно много. Творчество отвлекало от кошмара реальности, непрерывная занятость снимала стресс: «Я была занята по горло: работала в больнице два полных дня, три раза в неделю — по полдня и раз в две недели — утром, по субботам. Все остальное время писала. Я решила работать одновременно над двумя книгами, потому что, если работаешь только над одной, наступает момент, когда она тебе надоедает и работа застопоривается. Приходится откладывать рукопись и искать себе на время другое занятие — но мне нечем больше заняться, у меня нет ни малейшего желания сидеть над пяльцами. Я полагала, что, если буду писать сразу две книги, попеременно, смогу постоянно оставаться в форме».

Она с самого начала отказалась от работы пропагандистом, хотя ее просил об этом глубоко уважаемый ею Грэм Грин. Она не чувствовала в себе способности настраивать публику на единственно допустимую точку зрения. Но в понятной ей сфере она делала действительно много и для души, и для читателей. Для души она воскресила Мэри Уэстмакотт, о чем уже шла речь, и написала сборник веселых рассказов о жизни археологов в Сирии «Расскажи мне, как ты живешь». Друзья-археологи резко возражали против легкомысленного тона при описании их наиважнейшей работы, издатели с ненавистью встречали ее Мэри, но Агата Кристи твердо отстаивала свое право писать о том, что ей дорого. Она хотела сохранить для потомков счастливые дни своей жизни с Максом, — и ссылки его коллег на то, что он был бы недоволен, на нее не действовали. Она чувствовала потребность задуматься о своей жизни, — и издатели с их отвращением к ее задушевной подруге были ей не указ.

Издатели напрасно беспокоились, что она совсем забросит детективное творчество. Своих поклонников она порадовала двенадцатью романами, вышедшими за пять военных лет (плюс двумя отложенными в сейф на «постмортем»). Очень немало! А ведь многие ее собратья по перу совсем не могли трудиться в тяжелых и нервных условиях. Ей же условия не мешали, а даже подхлестывали энергию. И только один роман касался шпионско-военной темы — «Н. или М.?» с Томми и Таппенс. Агата Кристи сразу поняла, как поняли это театральные деятели и кинематографисты всех стран, что в ужасных испытаниях мировой войны люди не желают встречать трагедии настоящего в художественном изложении. Им нужно отвлечься от реальности, вспомнить о лучших сторонах бытия, за которые они и сражаются! Фильмы на военную тематику имели по возможности комедийную окраску. В театрах шли мюзиклы. В СССР внеочередное право на билеты в оперетту имели офицеры накануне отправки на фронт.

И Агата Кристи писала о довоенном мире, правда, не всегда веселом, но хотя бы человечном. А в 1945 году, когда все неимоверно устали от страшной современности, увела читателей в Древний Египет, где было тоже страшно, но страшно по-иному.

Но к концу войны и она устала. Ей все чаще хотелось какой-то деятельности, прямо связанной с войной, хотелось отправиться к Максу в Северную Африку… Однако в 55 лет на это рассчитывать было бессмысленно. Только ждать и ждать окончания войны. Война для нее закончилась раньше, чем для всего мира: в вечер, когда вернулся Макс.

«Я съездила на выходные в Уэльс к Розалинде и вернулась в воскресенье ночным поездом. Это был один из ужасных поездов военного времени, чудовищно холодный и конечно же доставлявший пассажиров на Паддингтонский вокзал в час, когда уже ни на чем никуда нельзя было добраться. Я села на другой, случайно подвернувшийся поезд, который в конце концов довез меня до какой-то станции в Хэмпстеде, не слишком далеко от моего дома на Лоун-роуд; оттуда я шла пешком, неся привезенную из Уэльса копченую рыбу и чемодан. Усталая и замерзшая, добравшись до дома, я начала одновременно зажигать газ, снимать пальто и распаковывать вещи. Бросив рыбу на сковородку, я услышала внизу, у парадной двери какой-то щелчок и заинтересовалась, что бы это могло быть. Выйдя на балкон, взглянула вниз, на крыльцо. По ступенькам поднималась фигура, с ног до головы обвешанная каким-то лязгающими предметами — словно карикатура на бравого Билла времен Первой мировой войны. Может, самым подходящим сравнением для нее было бы сравнение с Белым Рыцарем. Трудно представить себе, что можно так чем-то обвешаться. Но сомнений в том, кто это, быть не могло — мой муж! Уже через две минуты все мои страхи — что он переменился, что все будет теперь по-другому — рассеялись. То был Макс! Словно он уехал только вчера и вот вернулся. Мы вернулись друг к другу. Ужасный запах подгоревшей рыбы достиг наших ноздрей, и мы бросились в квартиру.

— Что, черт возьми, ты готовишь? — спросил Макс.

— Копченую рыбу, — ответила я. — Хочешь? — Мы взглянули друг на друга. — Макс, — сказала я, — ты же стал килограммов на пятнадцать тяжелее!

— Около того. Но и ты не похудела, — добавил он.

— Это потому, что ела одну картошку, — попыталась оправдаться я. — Когда нет мяса, приходится есть слишком много картошки и хлеба.

Вот так. На двоих у нас было теперь килограммов на двадцать пять больше веса, чем когда он уезжал. Казалось бы, должно было быть наоборот.

— Я думала, что жизнь в пустыне скорее способствует похуданию, — заметила я.

Макс ответил, что пустыни вовсе не способствуют похуданию, потому что там нечего делать, кроме как сидеть, есть жирную пищу и пить пиво.

Какой это был чудный вечер! Мы ели подгоревшую рыбу и были счастливы!»