Изменить стиль страницы

— Однако, я допускаю, — добавил он, пожав плечами, и отвернулся, — я допускаю, что в тебе от природы заложены предпосылки для того, чтобы защищать таких людей. А у меня их, к сожалению, нет.

Якоба метнула на него быстрый взгляд, но промолчала и снова отвела глаза.

— Впрочем, как я уже говорил вначале, — продолжал Пер, — вся эта история не стоит такого шума. Ты воспринимаешь ее до смешного серьезно. У тебя вообще появилась роковая слабость к контурнам.

— Не к контурнам, Пер, а к котурнам.

— Не умничай, пожалуйста, хоть сегодня.

— Нет уж, изволь говорить, как положено. Еще не хватало, чтобы ты занялся преобразованиями в области орфографии.

Так и пошло. Одно горькое и оскорбительное слово влекло за собой другое, пока Якоба вдруг не закрыла глаза рукой и не заставила себя успокоиться. Нет, нет! Она ни в чем не хочет подозревать его. Она отвратит слух свой от голоса ревности. Она не желает думать об опасности.

Якоба встала и, взяв в свои руки голову Пера, заставила его посмотреть ей прямо в глаза.

— Пер, — сказала она, — ну как нам с тобой не стыдно? Лучше поцелуй меня, и забудем все злые слова, которые мы наговорили друг другу. Ты можешь даже сказать, что во всем виновата я, только будь опять хорошим. И давай пообещаем друг другу, что ничего подобного с нами больше не случится. Хорошо? Тогда поклянемся!

Пер сразу размяк. В эти дни он не мог устоять перед ласковым словом.

— Ты права. Мы ведем себя глупо. Но я так надеялся, что уж ты-то наверняка одобришь мое поведение. Я знаю, что теперь мне еще больше, чем прежде, нужна будет твоя поддержка и понимание.

— В этом тебе никогда не будет отказа, — сказала Якоба.

И они скрепили примирение долгим поцелуем.

* * *

За обедом в Сковбаккене царило весьма подавленное настроение. Филипп Саломон еще в городе узнал, чем кончилось дело, и за столом не произнес ни слова. Да и вообще в этот день говорили мало, и только веселая болтовня малышей немножко смягчала общую напряженность.

Пер сидел во всеоружии, на лице его была написана готовность к бою. По тому, как отнеслись к происшедшему Ивэн и Якоба, он понял, что и старики потребуют объяснений и, может быть, даже сошлются на свои права, ибо в последнее время он жил на их счет. Поэтому он держался настороже, твердо решив отучить кого бы то ни было вмешиваться в его дела.

Но прибегать к самообороне ему не понадобилось: Филипп Саломон, раз и навсегда определивший свой взгляд на самого Пера и на его преобразовательные идеи, по счастью удержался от искушения прочитать Перу небольшую лекцию о том, что считается в деловом мире допустимым, а что нет. И даже будущая теща не проронила ни единого слова о случившемся. После обеда Якоба и Пер спустились в сад. Они шли под руку, но, несмотря на состоявшееся в лесу примирение, прежняя близость не возвращалась. Боясь сказать что-нибудь такое, от чего снова вспыхнет спор, они скрывали свои истинные мысли и болтали о всяких пустяках. Поэтому Якоба никак не могла заставить себя заговорить об оглашении их помолвки, а еще меньше — сказать о своем положении; Пер, со своей стороны, никак не мог рассказать о переезде его семьи в Копенгаген, хотя это событие, несмотря на все треволнения дня, по-прежнему занимало его.

Вдобавок, он боялся, что в Сковбаккен явится Нанни: за столом говорили, что Нанни, в расчете на завтрашний прием, может приехать вечером и заночевать здесь. Поэтому Пер все время прислушивался к доносившимся из дома звукам и прилагал огромные усилия, чтобы скрыть свое беспокойство от Якобы. Потом они уселись на укрытой от ветра скамье, возле самой воды. В это же время и на этой же скамье они сидели вчера, но сегодня все вокруг выглядело совсем иначе. К северу резко и отчетливо выступали очертания обоих берегов пролива. Остров Вен рисовался так ясно, что видно было, как разбиваются волны о песчаные берега, озаренные солнцем. Ветер дул с запада и вдоль побережья Зеландии, водная гладь казалась совершенно спокойной, а на прибрежных отмелях она была совсем как зеркало и отражала сады окрестных вилл и мостки купален. Зато подальше, на глубоких местах, ходили темно-синие волны с белыми гребешками. Там, приспустив паруса, кружило несколько лодок. Зеленый грузовой пароходик неутомимо полз по проливу и хриплым гудком распугивал лодки. Густой черный дым, облаком повисший над пароходиком, поглощал солнечные лучи и отбрасывал на воду длинную мрачную тень.

При взгляде на этот красочный морской пейзаж Пер невольно вспомнил Фритьофа. Он мысленно перенесся в Берлин, где проводил веселые вечера с безумным художником и его сумасшедшими собратьями по искусству в уютном кабачке на Лейпцигерштрассе.

Он и сам не мог бы сказать, что так привлекает его в этих людях и почему он тоскует по ним сейчас. Фритьофа он считал заурядным шутом, а потому большое и волнующее искусство Фритьофа было для него книгой за семью печатями. Ему ничуть не льстило, что приятели Фритьофа обнаружили сходство между ними и даже считали их родственниками.

Лишь смутно он догадывался, что его привлекает именно пресловутое непостоянство, именно прихотливая произвольность всех мыслей и поступков Фритьофа, в противовес застывшей однобокости и несокрушимой узости взглядов Якобы и всего саломновского семейства. В Сковбаккене заранее были готовы суждения на все случаи жизни в устойчивой, определенной, даже закостеневшей форме, — и это как-то соответствовало самому духу светлых, красиво обставленных, но ничего не говорящих сердцу комнат, тогда как Фритьоф в любой день мог выдвинуть новую точку зрения, совершенно противоположную вчерашней, и защищать ее столь же убежденно и, даже, с еще большим жаром.

Саломоновское семейство, невзирая на некоторую тягу к экстравагантности, всегда твердо придерживалось той стороны жизни, какую принято именовать благоразумной, тогда как бродячий дух Фритьофа исколесил все пути и перепутья бытия, не раз терпел поражение как на его светлых, так и на теневых сторонах, чтобы обрести счастье в самой своей неутомимости.

Наконец, Пер заговорил о Фритьофе, и Якоба сказала, что несколько дней тому назад встретила его на Эстергаде.

— Так он здесь? — с внезапным воодушевлением вскричал Пер. — Он же говорил осенью, что собирается в Испанию, да там и засядет навсегда. Он же ненавидит Данию и называет ее «новой Идеей».

— Послушать его, так он вообще не прочь объездить все страны мира и обосноваться в каждой из них, — а сам боится отъехать от Копенгагена дальше чем на день езды. Ты, верно, и не знаешь, что он опять стал восторженным сторонником прогресса и, даже, произносит революционные речи.

— Да что ты говоришь?

— С тех пор как немцы расхвалили его, он и у нас снова вошел в моду. Но антисемитизм у него бесследно исчез. Маркус Леви недавно купил ряд картин Фритьофа для своего собрания, на двадцать тысяч крон, кажется, так что теперь от Фритьофа не услышишь ничего, кроме восхвалений еврейской предприимчивости и благ, приносимых развитием индустрии.

Пер громко расхохотался.

— Да, на него это похоже! Я его встретил осенью в Берлине и, несмотря на его вечную браваду, душевно привязался к нему. Но мне и впрямь трудно сообразить, где в Фритьофе начинается собственно человек и кончается комедиант, буян, скандалист и позер.

— Собственно человек в нем нигде и не начинается, он художник с головы до пят.

— Да, может быть, в этом и кроется разгадка. Так или иначе, Фритьоф — явление необычайное. Я припоминаю один вечер в блаженной памяти «Котле». Фритьоф тогда продал свою картину и по этому поводу поил шампанским целую ораву каких-то случайных людей. До того он целый день прошатался по городу. Когда наступила ночь, хозяин отказался нас обслуживать. И тут Фритьоф вышел из себя. Я не забуду это роскошное зрелище до конца своих дней. Фритьоф запустил руку в карман и разбросал по всему залу целую пригоршню золотых. Поднялась страшная суматоха, потом деньги подобрали, и мы насилу увели его домой. Но тут-то и начинается самое интересное. От хозяина я потом узнал, что Фритьоф приходил к нему на следующее утро, — трезвый как стеклышко, — и весьма доверительно поинтересовался, не находил ли кто-нибудь при утренней уборке двадцатикроновую монету. У него недостает именно такой суммы, а он-де ясно видел, когда швырял золотые на пол, что один из них закатился под плевательницу. Кстати сказать, монету там и обнаружили. Короче говоря, хотя с виду Фритьоф совершенно ничего не соображал и буйствовал во всю мочь, он ни на секунду не забывал о подсчете и следил за каждой монетой. Ну что ты скажешь? Можно подумать, будто он просто притворился пьяным. Но это не так. В нем словно уживается целый десяток людей, и все разные. А может, так обстоит дело не только с Фритьофом, но и с другими, — во всяком случае, у нас, северян.