Изменить стиль страницы

Пер улыбнулся и, хотя не испытывал ни малейшего желания пить, извлёк из углового шкафчика бутылку пива.

— Видишь ли, я добрей тебя, и когда меня мучает жажда, я её, бедняжку, утоляю, не глядя на часы.

Эберхард промолчал, вращая зонтик между коленями: его большие бесцветные глаза наблюдали за братом; тот уселся напротив и залпом опрокинул кружку пива.

— Пожалуй, в этом смысле ты даже добрей, чем надо, — не вытерпел он.

— Ты за тем и пришёл, чтобы мне это сообщить? — спросил Пер довольно запальчиво.

— Что ты, что ты! Ты ведь знаешь, я никогда не мешаюсь в твои дела. Я пришёл к тебе совсем за другим.

Пер не откликнулся: он не хотел, да, пожалуй, и не смел ни о чём спрашивать. Он сам себе удивлялся, он не мог понять, почему одна лишь мысль о том, что дома стряслось несчастье, могла вызвать у него такой испуг. А уж он-то думал, будто навсегда разделался с подобными чувствами. Все домашние за последние годы словно умерли для него, и приход брата отнюдь не пробудил тоски по родному дому. Скорее наоборот. Пока Эберхард сидел, возложив руки на зонтик, и исподтишка разглядывал его своими козлиными глазками, в Пере с новой силой вспыхнула непримиримая вражда. Высокомерное осуждение в каждом жесте и каждом взгляде, безмолвный укор за попрание семейной чести, душная атмосфера тупого самодовольства, исходившая от словно застёгнутого на все пуговицы Эберхарда, — всё это так живо напомнило об унижениях детских лет, что Перу почудилось, будто даже ненавистный запах торфяного дыма, угнездившийся в пасторском доме, ворвался к нему сейчас вместе с братом.

И всё же в самой глубине глаз Эберхарда мелькало что-то, говорящее об искреннем участии, о братской теплоте. Жалкая каморка, похожая на подвал, скудная, дряхлая мебель, голый пол, пустые стены, то убожество, которое, несмотря на героические усилия Трине, ревностно оберегавшей свою святыню, выглядывало изо всех углов, казалось Эберхарду символом бездомности, вызывало у него прилив сострадания, и он ждал только малейшего знака, чтобы принять Пера в своё сердце.

Но Пер не подал никакого знака. Братья ещё посидели молча, потом Эберхард неуверенно, словно пробуя почву, начал:

— Я только что вернулся в Копенгаген из небольшой поездки… Я провёл несколько дней дома…

— Ну, как у них там, всё благополучно? — откликнулся Пер.

— Увы, нет: отец много болел последнее время.

— Вот как?

— Ему даже очень плохо.

— А что с ним?

— Да, так что я тебе начал говорить?.. А, вот: я перед отъездом долго беседовал с доктором Карлсеном и лишний раз убедился в том, что я уже давно подозревал по их письмам — состояние отца даёт повод для серьёзнейшего беспокойства. Словом, боюсь, мы скоро потеряем его.

Пер чувствовал, как пристально следят за ним глаза брата, и на лице его не дрогнул ни один мускул, хотя сердце забилось в тревоге. Не горе ощутил он, не грусть и уж отнюдь не раскаяние. Беспокойство его объяснялось ему самому непонятным разочарованием. Просто ему ни разу не приходила в голову мысль, что отец и мать могут умереть прежде, чем он завершит свой грандиозный план и одержит победу, которая оправдает его в их глазах. Да ещё это известие подоспело в ту пору, когда все его большие надежды потерпели позорный крах.

— Скорей всего у отца рак, — продолжал Эберхард. — Доктор Карлсен так прямо мне ничего не сказал, но по его словам совершенно ясно, что у него не осталось никаких сомнений. Отец, правда, ещё на ногах и даже выполняет свои обязанности, насколько у него хватает сил… ты ведь знаешь, он человек идеи. Но вряд ли он долго протянет, да он и сам, на мой взгляд, готов к смерти. Мать, разумеется, очень удручена, но, как ни удивительно, страх за отца, кажется, придал ей новые силы. Она начала даже немного вставать, чтобы быть поближе к отцу, но эта великая милость, как ни признательна она за неё небесам, представляется мне вернейшим доказательством того, что дни отца сочтены.

Хотя Эберхард вовсе не был богословом по профессии, он питал крайнюю слабость к библейским оборотам речи. Сам он был юрист, и товарищи признавали за ним чрезвычайно ясный и трезвый юридический ум. Несмотря на молодость, он пользовался всеобщим уважением. Так, совсем недавно пристальный интерес вызвала опубликованная им в журнале статья о тюремном заключении и воспитательных функциях последнего. Эберхард служил в одном из главных управлений тюремного ведомства и, будучи образцом усердия и добросовестности, был на хорошем счету у начальства.

— Я и решил, что ты должен своевременно узнать об этом, — продолжал Эберхард, поскольку Пер хранил упорное молчание. — Я считал, что несчастье, даже если оно наступит раньше, чем мы ожидаем, не должно застать тебя врасплох. Мы, — я говорю так от имени всех братьев и сестёр и посоветовавшись с ними, — мы полагали также, что, когда ты узнаешь о состоянии отца, ты, быть может, испытаешь потребность… так сказать сочтёшь своим долгом примириться с отцом, пока не поздно.

— Не понимаю… Что ты имеешь в виду? — недовольно спросил Пер, не решаясь, однако, взглянуть в глаза брату.

— Я не хочу, — как уже говорил ранее, — отнюдь не хочу вмешиваться в твои дела. Я просто обращаюсь к тебе с просьбой решить наедине со своей совестью, есть ли оправдание той позиции, которую ты давным-давно занял по отношению к родителям… говорить об этом более подробно я не желаю. Далее я считаю своим долгом уведомить тебя, что смерть отца самым печальным образом отразится и на материальном положении семьи. Мне известно, что до последней минуты отец, не видя, впрочем, ни малейшей благодарности с твоей стороны, регулярно оказывал тебе денежную помощь, — помощь, быть может, и недостаточную для тебя, но, я это знаю точно, — непосильную для него. Он поступал так, дабы не иметь повода впоследствии упрекнуть себя в равнодушии к твоим занятиям — или как их прикажешь называть, — он поступал так, не имея даже возможности судить о твоих способностях или достигнутых тобой успехах.

— Знаю.

— Этой помощи ты, разумеется, после смерти отца лишишься незамедлительно. Мать будет жить в очень стеснённых обстоятельствах, и ей придётся соблюдать строжайшую бережливость решительно во всём.

— Ну, обо мне можешь не беспокоиться, — ответил Пер, решивший в эту минуту принять наследство Ниргора и тем достичь полной независимости. Я как раз собирался написать домой, что отныне я в состоянии сам содержать себя. Помощи мне больше не надо.

Эберхард вытаращил глаза, но так как Пер не счёл нужным вдаваться в подробности, Эберхард с достоинством промолчал и некоторое время не открывал рта.

Однако любопытство взяло верх.

— Позволительно ли будет узнать, как ты намерен…

Но Пер не дал ему договорить.

— Говоря без церемоний, я попросил бы тебя получше выполнять своё обещание не соваться в мои дела. Я ведь дал понять, что мне это неприятно.

Эберхард встал. Он побледнел, рот его с сильно развитой нижней челюстью был плотно сжат от негодования.

— Ну, с тобой, я вижу, бесполезно говорить. Лучше всего на этом и кончить.

— Как тебе угодно.

Эберхард взял шляпу, но, уже стоя в дверях, обернулся к Перу — тот всё ещё сидел за столом — и добавил:

— Скажу тебе ещё одно, Петер-Андреас! Хотя ты с твоим образом мыслей вряд ли поймёшь меня, но ты должен знать, что всё это время отец ни о ком не думает больше, чем о тебе. Пока я был дома, дня не проходило, чтобы он не завёл со мной речь о тебе… и мать, разумеется, тоже. Им давным-давно уже пришлось отказаться от мысли воздействовать на тебя уговорами. Им осталась лишь надежда на то, что жизнь когда-нибудь смирит твой дух и научит тебя почтению к родителям. И вот путь отца подходит к концу. Берегись, Петер-Андреас, не соверши греха, в котором ты — рано или поздно — неизбежно горько раскаешься.

Когда брат ушёл, Пер ещё долго сидел за столом, подперев голову руками и мрачно глядя перед собой.

«Смирить дух», «горько раскаешься», «грех»… «благодать»… Он наизусть знал этот нехитрый урок! Весь отживший катехизис снова извлекли на свет! И какая примечательная, какая типично «сидениусовская» черта: использовать болезнь и смерть для новой попытки застращать его, загнать в лоно церкви и родительского дома… использовать самое смерть как вербовщика в черную армию носителей креста. Зачем он им нужен? Только затем, чтобы надеть на него домашнее иго? Что им понадобилось? Сам ли он, такой, каким в светлую минуту сотворила его природа? Нет, не он им нужен, а его унижение, вот чего они дожидаются. Надо унизить его, и как можно скорей, пока отец ещё жив. Он хорошо изучил их повадки. Ради собственного покоя им необходимо подрезать ему крылья. Эти святоши не переносят вида гордо выпрямленной спины и высоко поднятой головы, разве что в дело вмешается «божья благодать».