Изменить стиль страницы

Мать и отец, уверенные, будто она до сих пор живет в Бреславле, регулярно писали ей обо всех домашних событиях. От них она узнала, что Эйберт женился на семнадцатилетней девочке, что ее зять Дюринг прошел в риксдаг, что Нанни была на придворном балу представлена одному из принцев. Но все это нисколько не занимало ее. Она сидела в своем маленьком садике, подложив под голову подушку и поставив скамеечку под ноги, и провожала глазами детишек, бегущих мимо нее по тропинке.

В основном это были дети из бедных семей — бледные, чахлые, убогие, какими кишмя кишат все фабричные поселки, даже самые маленькие, полудеревенского типа, где вдоль дорог еще пробивается весной зеленая травка. Два раза в день они с шумом и гамом проходили мимо ее дома — в школу, из школы. Особенно приглянулся Якобе один малыш, лет десяти, с болезненным, синевато-бледным личиком и с болячками на щеках и под носом. Он всегда плелся в хвосте, зажав под мышкой аспидную доску и шаркая, словно дряхлый старичок, деревянными башмаками. Когда она достаточно окрепла, чтобы без посторонней помощи выходить за пределы сада, она как-то раз остановила этого малыша и ласково с ним заговорила. Мальчик недоуменно и робко посмотрел на нее печальными синими глазами и, ничего не ответив, побрел дальше. Шагов через пятьдесят он боязливо обернулся и, когда увидел, что Якоба стоит на прежнем месте и смотрит ему вслед, втянул голову в плечи, словно опасаясь нападения сзади. «Бедный карапуз!» — вслух подумала она и побрела дальше; маленький забитый мальчуган и его рано проснувшийся страх перед чужими людьми пробудили в ней материнскую нежность.

Через несколько дней она пошла следом за этим мальчиком, чтобы поглядеть, где он живет, и увидела издали, как он скрылся в длинном низком бараке с множеством — через каждые два-три окна — дверей, выходивших прямо на мостовую. Порасспросив соседей, она узнал, кто его родители и в каких условиях живет его семья. Перед ней раскрылась неизменная трагедия «фабричных». Отец и мать работают, бросив детишек на произвол судьбы. Дома их ждет голод, в школе — побои, на улице — бдительное око полиции. В таких условиях дети либо ожесточались, либо тупели; делались либо преступниками, либо ничтожествами.

Якобе еще ни разу не приходилось сталкиваться с нищетой лицом к лицу, и открывшаяся перед ней картина потрясла ее. Она разузнала, сколько платят рабочим, какова продолжительность рабочего дня, в каких условиях они живут, соблюдаются ли в фабричных школах элементарные требования гигиены, существует ли для рабочих обеспечение по старости и тому подобное. Полученные сведения возмутили ее до глубины души. Она будто воочию увидела перед собой написанные кровавыми буквами слова: «Современное варварство капитала», хотя раньше, чуть ли не ежедневно встречая их в рабочих газетах, она не связывала с ними никаких определенных представлений.

Она не могла довольствоваться одним лишь немым состраданием к порабощенным. Всякое сильное чувство обычно пробуждало в ней жажду деятельности, и на этот раз она от рассуждений перешла к поступкам. При поддержке своей хозяйки, очень славной женщины, вдовы унтер-офицера, она без долгих размышлений устроила у себя в саду что-то вроде общественной столовой, где бедные ребятишки могли по пути в школу и обратно получить бесплатную еду и теплое питье. Все запасы нежности, всю жажду самопожертвования, которую она хранила для собственного ребенка, Якоба отдавала теперь этим бесприютным малышам, изливала ее на нечесаные и немытые головенки, а нежность все не убывала. Сперва ребята дичились ее, а сама затея вызвала лишь насмешки у жителей городка. Но запах наваристого супа, поднимавшийся из-за забора, и вид постоянно накрытых столов мало-помалу победили робость детей. И вот в один прекрасный день Якоба увидела, как уписывает за обе щеки обед тот самый малыш с землистым цветом лица и болячками под носом.

Но Якоба на этом не успокоилась. По мере того как восстанавливались ее силы, жизнь приобретала над ней прежнюю колдовскую власть и без остатка заполняла ее сердце. Своей бреславльской подруге она писала:

«Задумывалась ли ты когда-нибудь над тем, какая страшная участь уготована детям из бедных семейств в наше время — наше прекрасное, великое время; как ничтожно мало сделано обществом для того, чтобы создать им человеческие (или хотя бы сносные) условия существования. Из именуемой родным домом пустой комнаты, где очень редко бывают отец или мать, несчастных малышей гонят в школу, которая большинству из них представляется исправительным заведением и которая чаще всего мало чем от него отличается. Им бы с доверием взирать на общество, как на свою надежнейшую опору и защиту, но общество предстает перед ними обычно в самом неприглядном виде: в виде бездушного учителя, жестокого полисмена, назойливых деятелей из Комитета попечительства о бедных и священнослужителя, который толкует им про смерть, про Страшный суд и адские муки. Откуда здесь взяться общественным чувствам, из которых со временем могли бы развиться чувства братского согражданства? На укрепление распадающейся семьи нечего и рассчитывать. Родительский дом, который некогда составлял основу нашего общества, ныне отмирает, это пройденный этап развития. Но что же предложить им взамен? Этот вопрос так занимает меня в последние дни, что я даже во сне не забываю о нем. Ну, о взрослых общество позаботилось. Оно дало им церкви и варьете, залы для собраний и пивные, театры и молитвенные дома. А как же дети? Скажи на милость, откуда ждать помощи этим бедняжкам? Я вижу лишь один-единственный выход: школа должна постепенно заменить им родной дом. Но само собой разумеется, для этого школу надо долго и упорно перестраивать, ее надо вернуть к первоначальному состоянию, сделать тем, чем некогда были монастыри, — прибежищем, открытым всегда и для всех, надежным приютом. А кроме того, в школе должно быть и нечто качественно новое. Самый вид ее, убранство комнат, методы преподавания должны создавать у ребенка одновременно ощущение домашнего уюта и праздничности. Ибо именно здесь следует привить детям основу радостного и светлого восприятия жизни, которое поможет им в дальнейшем, сделает их в борьбе за существование более стойкими, нежели прежняя (а порой и современная), воспитанная монастырями, молодежь, та, что при первом же разочаровании теряла и веру в жизнь, и надежду на счастье и прибегала, как малое дитя, под крылышко старой доброй няньки — церкви.

Но я вижу на твоем лице нескрываемое изумление. «К чему она мне все это рассказывает?» — спросишь ты. Что ж, это уместный вопрос, и я открою тебе всю правду. Здесь, в моем одиночестве, передо мной словно открылся новый мир, и я сама еще несколько ошеломлена этим открытием. Знай же, что я всерьез намерена попытаться воплотить в жизнь изложенные выше мысли. У меня возникла безумная идея устроить в Копенгагене школу для детей бедняков по тому образцу, который я тебе набросала. На это уйдет вся моя доля наследства, но разве можно найти для нее лучшее применение, особенно если учесть, что мне теперь некому ее оставить. Разумеется, такое дело в два дня не одолеешь. Мне надо хорошенько рассмотреть все опыты, предпринимавшиеся в этом направлении, и вообще до основания изучить школьный вопрос. Помнится, я где-то слышала или читала, что в Америке уже было такого рода движение, поэтому не удивляйся, если в один прекрасный день ты получишь известие о том, что я намерена пересечь Атлантический океан. Пока же я останусь с моими подопечными. Да и могилку на здешнем кладбище я не могу покинуть, так что вряд ли ты меня скоро увидишь».

* * *

Этой же весной Пер с блеском выдержал экзамен, однако радость его была непродолжительна: ему чуть не прямо от экзаменационного стола пришлось проследовать в казарму и напялить на себя солдатский мундир. И здесь он в который уже раз — должен был расплачиваться за прежние грехи. Сколько лет подряд он всеми правдами и неправдами старался исхлопотать себе отсрочку от военной службы, лелея дерзкую мечту, что, быть может, с помощью Филиппа Саломона ему удастся и вовсе избежать призыва. И вот теперь его взяли в армию и заставили целое лето топать по плацу, рыть окопы и плести фашины вместе с несколькими сотнями молодых людей, казавшихся ему сопливыми мальчишками. Больше всего мучила Пера не физическая усталость, хоть и к ней он не слишком привык, а какая-то духовная спячка, отупение, к которому неизбежно приводит жизнь в казарме. Он прихватил с собой несколько книг, надеясь перечитать их на досуге, но после маршировки у него только и хватило времени на удовлетворение самых насущных потребностей. Желание отъесться и отоспаться всецело им завладело; кроме того, он так привык все выполнять по команде, что ему теперь казалось совершенно диким делать что-либо добровольно.