Изменить стиль страницы

Назвать Пера совсем уж равнодушным зрителем тоже было бы несправедливо. Он про себя немало потешался над этими забавными человечками, которые могли прийти в раж из-за простого сочетания красок или лезть на стену из-за четырёх зарифмованных строчек, словно от правильного понимания таких пустяков зависело благо человечества. Подобные сценки доставляли ему удовольствие, какое доставляет смешная комедия, а пуще всего веселился он, когда видел, что и Лизбет захвачена общим безумием, что она — гордая значением своего тела для искусства, — мечтает лишь о том, чтобы вся жизнь её воспринималась как беззаветное подвижничество во имя прославления красоты.

Один из этих людей уделял Перу особое внимание; он тоже не принадлежал к этому кругу и вдобавок не пользовался здесь благосклонностью. Это был некий Ивэн Саломон, молодой еврей, сын одного из городских богачей, — маленькое, подвижное, улыбчивое существо, кареглазая белочка с вечной готовностью услужить, человек, счастливый уже одной возможностью сидеть среди знаменитых художников. Заветной, честолюбивой мечтой этого человека была мечта отыскать и взлелеять какого-нибудь настоящего гения. Он вечно охотился за скрытыми или непризнанными талантами, чтобы стать их покровителем. В каждой мало-мальски приметной черте пара глубоко запавших глаз, большой энергичный лоб или, на худой конец, косматые, неподстриженные волосы — ему мерещились задатки редких дарований, и среди здешней публики ходила целая серия забавных историй о тех разочарованиях, которых он натерпелся из-за своей несчастной страсти.

Теперь Саломон явно обратил взоры на Пера, и последнего это внимание ужасно смущало, а лести Саломона он вообще не переносил. Ему очень было неприятно, когда господин Саломон, весьма прозрачно намекая на его быстрый успех у Лизбет, называл его с улыбочкой «заправским Аладином», счастливчиком, на чьём лбу перст божий начертал Цезаревы слова: «Пришел, увидел, победил». Вернее, сама характеристика пришлась по душе Перу, а слова эти даже вызвали тайный, внутренний трепет, — обидно было только, что впервые он услышал их от маленького, нелепого еврея.

Однажды заглянув в «Котёл» около полуночи, он угодил в самый разгар форменной вакханалии. То пировал верзила Фритьоф Йенсен — «Фритьоф», как его запросто именовали знакомые и незнакомые, — по поводу удачной продажи одному торговцу маслом большого, на четыре локтя, полотна «Буря в Северном море». Посреди комнаты, отделенной коридором от остальных зал кафе, сдвинули несколько столов, и за ними, вокруг двух увитых хмелем чаш с пуншем, разместились десятка два людей.

На почётном месте, в облаках дыма, восседал, как олимпийский бог, сам Фритьоф. Перед ним стоял здоровенный кубок (его личный кубок), именуемый «Пучиной». По невидящим глазам, по бормотанию Фритьофа нетрудно было догадаться, что он успел уже порядочно хватить. Больше суток он провёл на ногах, шатался из кабака в кабак, из одного публичного дома в другой, побывал в нескольких ресторанах и даже в лесу, а по дороге прихватывал всех, кто попадался навстречу, — своих друзей и друзей своих друзей.

Речей произнесли великое множество. Молодой бледнолицый человек с мефистофельскими чертами вдруг вскочил на стул и истошным голосом провозгласил здравицу в честь не присутствующего здесь доктора Натана — человека, о котором Пер слышал много отзывов, и всегда самых восторженных. Натан был литературный критик и философ-популяризатор, признанный вождь определённых кругов студенческой молодёжи. Недовольный порядками у себя на родине, Натан обосновался в Берлине. Больше Пер ровным счётом ничего о нём не знал, хотя в те дни трудно было, раскрыв любую газету или сатирический листок, не наткнуться на имя доктора Натана, упорно именуемого печатью «доктор Сатана». Поскольку Натан был еврей, Пер никогда не пытался узнать о нём поподробнее. Он не жаловал эту чуждую ему нацию, да и вообще не жаловал литераторов. Вдобавок, упомянутый доктор читал лекции в университете, а университет — эта осквернённая богословием прародительница самой мещанской части студенчества — казался Перу сущей язвой на теле страны.

Молодой бледнолицый оратор, стоявший на стуле и восторженно размахивавший руками, был поэт Поуль Бергер. При полной и шумной поддержке всех собутыльников, он сперва назвал доктора Натана своим «героем», потом своим «божеством», напоследок — «освободителем» и, осушив наконец до дна свой стакан, раздавил его в честь доктора, так что вся рука обагрилась кровью.

Пер сидел разинув рот. Ему казалось, что он попал в сумасшедший дом. Всю ночь в компанию вливались свежие силы; чтобы как-то усадить вновь прибывших, пришлось добавить ещё несколько столов, и, удобства ради, их не просто приставили к прежним, а разместили по бокам, так что получился крест. Но тут вдруг послышался неистовый рёв и громовый удар по столу. Это бушевал Фритьоф.

— Не желаю сидеть под проклятым знаком галилеянина! Меня тошнит от всей этой святости!.. Давайте лучше составим их подковой! Продадим себя дьяволу, воздав почести его обувке!.. Налетай, друзья!

После того как собравшиеся последовали его призыву и расселись по-другому, он, подняв полный бокал, изрёк:

— Приветствую тебя, о Люцифер! Святой бунтарь! Покровитель свободы и радости! Бог всякой чертовщины!.. Не пожалей для меня кучи жирных торговцев маслом, и я воздвигну тебе алтарь из устричных раковин и пустых бутылок из-под шампанского!.. Эй, хозяин!.. Грипомен! Тащи вина! Целое море вина!.. Друзья, устроим винную купель!.. Эй, слышит меня кто-нибудь или нет?

Хозяин, маленький швейцарец в короткой курточке, появился в дверях кафе, где давно уже погасли все огни. Пожимая плечами и удрученно разводя руками, он попросил господ собравшихся извинить его за то, что он лишен возможности обслужить их. Но теперь третий час, и полицейский, весьма к нему расположенный, уже стучал предостерегающе в окно.

— Ты сказал «третий час»?.. Час! — расшумелся Фритьоф. — Мы ведь боги, Грипомен! Понимаешь, боги! А часы — это для сапожников и портняжек!

— Увы, для владельцев кафе тоже, — отвечал маленький хозяин, склонив голову набок и прижимая руки к груди. И, заметив успех своей остроты, с улыбочкой добавил, что будет несказанно рад услужить господам завтра. — Приходите как только проснётесь. Мы открываем с семи.

— Подать мне вина! — рявкнул Фритьоф и швырнул на стол пригоршню золотых. Монеты со звоном покатились в разные стороны. — Вот оно, масло-то!.. Хочешь ещё?.. Пейте, друзья!.. Эта дрянь пусть так и валяется! Мы не обыватели какие-нибудь.

Но этот жест показался остальным слишком уж олимпийским. Они мигом протрезвились и принялись подбирать деньги с пола, а Фритьоф тем временем продолжал неистовствовать:

— Вина! Подавайте нам вина и девок!.. Вина, говорят вам!

Общество постепенно редело. Хозяин почтительно отводил в сторону каждого по отдельности и умолял его «только из-за полиции» покинуть помещение, после чего выпускал одного за другим через заднюю дверь. И лишь Фритьоф знать ничего не хотел и шумел по-прежнему.

Наконец из гостей остался один Пер. Он тоже собрался было уйти, но Фритьоф, удерживая его за руку, приказывал, просил, умолял чуть не со слезами в голосе не покидать его.

Пер поддался на уговоры. Он счёл непорядочным бросить человека в таком состоянии. Хозяин принёс им кофе и коньяк, взяв с них клятвенное обещание вести себя прилично, после чего, покачивая головой, «Грипомен» удалился к себе в опочивальню.

Фритьоф водрузил оба локтя на стол и уронил свою хмельную голову на руки. Он вдруг затих и полуприкрыл глаза.

Пер, сидя против него, раскурил новую сигару. Единственная газовая лампа с приспущенным фитилём горела над их головами. Дальние углы комнаты терялись в сером облаке пыли и табачного дыма. Посреди комнаты в хаотическом беспорядке громоздились столы и стулья, так, как оставили их гости. На столах лежал сигарный пепел, валялись пробки, разбитые стаканы. Но кругом стояла тишина… такая неправдоподобная тишина после пролетевшей грозы, что казалось, каждый звук рождает ответный шепот во всех углах.