— Я не понимаю, отчего такая ярость, любимый мой брат, — Александр тоже выделил последние три слова, как то сделал прежде Владислав. — Соберем людей, быстро вернем быдло в дымы, повесим виновных. Делов-то! Я виноват, что в твоей земле то было. Но в моей ординации то невозможно было. Я не ношусь с еретиками, как писаной торбой, в память о ведьме московитской. Ты ведь от того, как зол ныне, брат? Что именно еретиков помяли?
Ефрожина ахнула, когда сильный удар Владислава свалил с ног Александра, а потом закричала в голос, заметив, как тот достает из ножен на поясе саблю, как ярко блеснуло лезвие в свете свечи. Шляхтичи, что были в зале во время этой ссоры, стояли в отдалении от них, не желая показываться на глаза во время этой ссоры, вспыхнувшей между новоявленными родичами. Никто из них потому не успел бы остановить Владислава, и Ефрожина уже видела, как скрещиваются сабли, видела этот страшный бой между братом и мужем.
Но этого не последовало. Услышав крик жены, Владислав остановился, убрал саблю в ножны, сжимая пальцы в кулак с такой силой, что побелели пальцы.
— Убирайся с моей земли, Острожский! — приказал он, намеренно опуская слово «пан». — Убирайся прочь! Чтоб глаза мои тебя не видели!
В тот вечер супруги почти не проронили ни слова, даже не обращались друг к другу. Хотя Владислав был по-прежнему предупредителен к Ефрожине за ужином, как обычно ухаживал за ней, разрезал ей куски дичи на тарелах, подливал сладкого меда, который она так любила. Только позднее, когда она уже уходила к себе, получив от него на прощание легкий поцелуй в лоб и в губы, он вдруг тихо спросил:
— Как ты могла не остановить его, Ефрожина? Как могла пойти у него на поводу? На земле, по которой хозяйкой ходишь!
— Я не понимаю твоей злости, Владек, — ответила она дрожащим от волнения и обиды голосом. — Это были еретики! И это была всего лишь еда… Хочешь, я пошлю такую же снедь в дымы? Соберу так же корзины, как они принесли туда?
— Святой праздник Пасхи у схизмы был несколько дней назад. Твои дары уже припозднились, Ефрожина, — а потом, после недолгого молчания, снова задал вопрос. — Ты ведала, что моя мать была православной веры?
— Но ты же истинной веры, Владислав! — возразила ему Ефрожина, даже не подумав над тем, что он желал сказать тем вопросом. Он только усмехнулся в ответ и вышел вон из ее покоев.
Именно с того дня все пошло наперекосяк. С того проклятого дня! Ефрожина сжала пальцы сильнее, кидая мимолетный взгляд на мужа, который по-прежнему не отводил взгляда от алтаря, словно что-то там заприметил. Она знала, что судя по этому взгляду, что он мысленно не здесь, в костеле, а где-то в другом месте. Куда ей редко отныне позволителен ход, увы!
Или их отношения пошли прахом после рождения ребенка? Да, верно, скорее всего именно тогда. Ефрожина помнила до сих пор ту радость, которая жила в ее сердце все время, пока она носила своего первенца. Это был первый и последний раз, когда душа цвела в ожидании появления того, кто рос день ото дня в ее чреве. У Ефрожины позднее были и другие тягости, но никогда после она не ощущала того подъема, как когда носила свою дочь.
Ведь в ту ночь в канун дня святого Иоанна Ефрожина родила дочь. Насмешка судьбы! Она так долго подбирала мужские имена, когда ждала разрешения от бремени, что даже не придумала имя дочери. Ведь она ждала появления сына, наследника рода и только его!
— У пани красавица дочь! — провозгласила тогда повитуха таким голосом, будто ей насыпали корзину золота. Ефрожина к тому моменту настолько устала, что даже головы от подушки оторвать не могла. Схватки длились более дня, совершенно вымотав ее, а боль родов и вовсе заставила потеряться в пространстве и во времени. Как хорошо, что у нее будет мальчик, думала она между приступами, кусая губы. Потому что она твердо намерена сделать длительный перерыв между рождением первенца и других детей, которых Господь даст им с супругом.
А потом ей сказали, что у нее дочь, показали нечто сине-красное, с длинными руками и ногами, словно у лягушки. И сердце ее оборвалось куда-то вниз, провалилось в живот, что опустел ныне.
— Уберите ее от меня! — резко сказала Ефрожина, пытаясь скрыть раздражение, охватившее при мысли о том, что она родила девочку. А потом разрыдалась в голос, утыкаясь лицом в подушки.
— Пройдет со временем, — шушукались женщины, что были в спальне, полагая, что разочарование, свойственное рождению девочки, со временем уляжется. Но они ошиблись.
Ефрожина взяла на руки дочь впервые только спустя время, когда они обе, чисто вымытые, облаченные в белые рубашки из тонкого полотна, встречали Владислава. Он с каким-то странным благоговением глядел на это маленькое существо у нее на руках со сморщенным личиком, как у старухи, и Ефрожина сразу поняла, что в жизни ее мужа появилась женщина, с которой ей предстояло разделить его заботу и внимание. Ведь мальчику не требовалось столько любви и ласки, как девочке.
— Какая… кроха! — прошептал он. Ефрожина кивнула — она бы тоже с трудом нашла определение этой лягушонке, которую Господь послал ей вместо сына. — Каким именем мы наречем ее? Яниной в честь святого Иоанна? Или Анной в честь моей сестры?
— Решай сам, мой пан, — прошептала Ефрожина, гладя его по лицу. Иногда он ловил ее пальцы, словно не хотел продолжения этой ласки, касался их аккуратно губами. Ныне же он, проигнорировал ее жест, только гладил по маленькой щечке большим пальцем, поражаясь тому, какой крохотной та была. И к раздражению, что после долгих месяцев мучений на свет появился ребенок не того пола, что Ефрожина хотела, присоединились ревность и злость.
Маленькой Анной занимались исключительно няньки и кормилица, приставленная к панночке с рождения. Ефрожина, как и положено знатной шляхтянке, не собиралась кормить грудью новорожденную, да и вообще старалась поменьше бывать в детской, взяв второй раз на руки дочь только на время крещения той, когда пришло время. Да, она великолепно смотрелась в храме около купели в том роскошном золотистом платье, расшитом речным жемчугом, с маленькой дочерью в ворохе кружев. Но она с явным облегчением отдала ребенка няне, едва это стало возможным, а после забыла о ней, окунувшись с головой в празднества, устроенные в Замке по случаю рождения панночки.
Но не только холодность Ефрожины к дочери послужила причиной отдаления супругов. Вскоре после рождения Анны на пани Заславскую навалилась вдруг страшная тоска, такая, что хотелось волком выть в голос. Она стала раздражительна, часто срывалась на своих паненок, и ничто не могло унять ее дурного настроения: ни празднества, которые продолжил устраивать по просьбе жены Владислав, ни летний гон, на котором она истинной Лесной Девой скакала на своей белоснежной лошадке, ни итальянские музыканты и поэт, что прислал в замок Заславских пан Януш. Разумеется, это не могло не отдалить несколько Владислава, который едва терпел ее капризы и слезы по пустякам.
— Это пройдет, — говорил ему мудрый пан Матияш, но уже подходило время жатвы, а на лицо Ефрожины так и не вернулась улыбка. Ее поджатые недовольно губы в тонкую линию уже вызывали раздражение у самого Владислава. Что бы он ни делал, выражение ее лица неизменно оставалось прежним — хмурым, недовольным. Куда делась та юная девушка, с которой он так любил выезжать в лес с птицами на охоту?
А потом недовольство сменилось ревностью, и стало еще хуже. Ефрожине, с трудом, но затягивающей шнуровку корсета на прежнем уровне, вдруг стало казаться, что Владислав так редко бывает в ее постели оттого, что кто-то из паненок в свите замка выполняет отныне ее обязанности жены. Она стала подозрительна, стала выспрашивать, наблюдая за танцами со своего места на возвышении, кто по мнению Владислава, хорош собой или искусно двигается, а после находила предлог, чтобы удалить девушку, о которой велась речь со двора. Она устраивала браки, упиваясь своей ролью в том, порой совсем не считаясь с волей девушек, шантажируя тех приданым, что выделялось им от ордината.