Изменить стиль страницы

Но Карл терпеливо смотрел даже пьесы скучного водолея Раупаха, однако после спектакля в погребке Гиппеля отстаивал Софокла перед этим любимцем публики.

Вместе с Рутенбергом и Кеппеном Карл не пропускал ни одного спектакля «Фауста», он знал наизусть весь текст. Не только величие гётевской мысли, но и игра непревзойденной Шарлотты фон Хаген и ее дочерей привлекала в Королевский театр университетскую молодежь, так же как и придворных.

Образ Маргариты неотделим был для Карла от образа хрупкой Шарлотты. Одержимый неизменной любовью к Женни, Карл отыскивал и находил сходство между своей невестой и этой избалованной поклонением и удачами актрисой.

Симпатией молодых членов докторского клуба пользовалась также и Генриетта Зонтаг. Чтоб попасть на ее концерт, ни один из них не отказывался заложить в ломбарде часы или скучнейшие тома учебника Неандера по истории церкви, ни один не останавливался перед тем, чтоб в дождь и в холод простоять в толпе с рассвета до полдня у кассы, ни один не жалел рук и глотки, чтоб выразить свой восторг и благодарность. Горе тем, кто отдаст предпочтение толстой итальянке Каталани перед обаятельной уроженкой Берлина! Такой спор мог решаться поединком.

Вне спора — скрипка Паганини. Карла очаровал его магический смычок.

Уже давно окончен концерт. Уже заперты тяжелые дубовые двери Певческой академии. Бруно Бауэр молчаливо играет в углу гиппелевского погребка в неизменный крейц, Рутенберг допивает вторую бутылку вина, Кеппен зубрит, окружив себя дымной завесой, индусские наречия, Альтгауз превозносит современных драматургов, а Карл все еще отдается звукам и видит перед собой длинноволосого изможденного Паганини. Его скрипка пробуждает поэта. Рифмы снова зовут к себе юношу.

Осень 1837 года на исходе. Первый год пребывания в Берлине прошел.

Есть особая скрытая сила в датах. Год. Карл думает о минувших сроках.

Более двенадцати месяцев не видел он Женни, не гладил руки отца, не слышал незлобивого ворчания матери и не играл в прятки с младшими сестрами, не мастерил игрушек больному брату. Что сделано за это время? Не растранжирил ли он время, не потерял ли его?

Днем некогда писать в Трир, некогда подводить итоги. Ночи в Берлине такие тихие… С вершины завтрашнего дня смотрит Карл на отошедшее вчера. Как полководец после боя, обходит он поле битвы. Да, год был для него непрерывной борьбой. Кому адресовать разговор с самим собой? Кому исповедаться? Кто поймет? Беспорядочные думы требуют формы. Мысль хочет стать словом.

Отец. С детства Карл был с ним откровенным. Может быть, потому юстиции советник первый понял незаурядную даровитость сына, может, потому много ждал от него. Отец был всегда его другом, его поверенным. Прилив нежности и благодарности помогает Карлу начать письмо, которое, однако, более всего он обращает к самому себе. Он говорит сам с собой, механически торопливо записывая этот длинный монолог, выношенный, созданный целым годом одинокой жизни, размышлений, тоски по Женни.

«Бывают в жизни моменты, — пишет Карл, — которые являются как бы пограничной чертой для истекшего периода времени, но которые, вместе с тем, с определенностью указывают на новое направление жизни.

В подобные переходные моменты мы чувствуем себя вынужденными обозреть орлиным взором мысли прошедшее и настоящее, чтобы таким образом осознать свое действительное положение. Да и сама всемирная история любит устремлять свой взор в прошлое, она оглядывается на себя, а это часто придает ей видимость попятного движения и застоя; между тем она, словно откинувшись в кресле, призадумалась только, желая понять себя, духовно проникнуть в свое собственное деяние — деяние духа.

Отдельная личность настраивается в такие моменты лирически, ибо каждая метаморфоза есть отчасти лебединая песнь, отчасти увертюра к новой большой поэме, которая стремится придать сверкающему богатству еще расплывающихся красок прочные формы. И тем не менее, мы хотели бы воздвигнуть памятник тому, что уже однажды пережито, дабы оно вновь завоевало в нашем чувстве место, утраченное им для действия. Но есть ли для пережитого более священное хранилище, чем сердце родителей, этот самый милосердный судья, самый участливый друг, это солнце любви, пламя которого согревает сокровеннейшее средоточие наших стремлений! Да и как могло бы многое дурное, достойное порицания, быть столь успешно выправлено и заслужить прощение, если бы оно не обнаружилось как проявление существенного, необходимого состояния? И как, по крайней мере, могла бы злополучная подчас игра случая и блуждании духа быть свободной от упрека в порочности сердца?

Следовательно, когда я теперь, в конце прожитого здесь года, оглядываюсь назад, на весь ход событий, чтобы ответить тебе, мой дорогой отец, на твое бесконечно дорогое для меня письмо из Эмса, — да будет мне позволено обозреть мои дела так, как я рассматриваю жизнь вообще, а именно как выражение духовного деяния, проявляющего себя всесторонне — в науке, искусстве, частной жизни…

Мое небо, мое искусство стали чем-то столь же далеким и потусторонним, как и моя любовь. Все действительное расплылось, а все расплывающееся лишено каких-либо границ. Нападки на современность, неопределенные, бесформенные чувства, отсутствие естественности, сплошное сочинительство из головы, полная противоположность между тем, что есть, и тем, что должно быть, риторические размышления вместо поэтических мыслей, но, может быть, также некоторая теплота чувства и жажда смелого полета — вот чем отмечены все стихи в первых моих трех тетрадях, посланных Женни. Вся ширь стремления, не знающего никаких границ, прорывается здесь в разных формах, и стихи теряют необходимую сжатость и превращаются в нечто расплывчатое…»

Карл отрывается от письма. Разбрасывая по столу, сыплет на долго не просыхающие буквы янтарный песок из песочницы. Вспоминает Эдгара Вестфалена и удивляется тому, что испытал чувство досады и обиды, когда тот осторожно критиковал его творчество.

«Нужно дойти самому, нужно понять, вскрыть себя своим собственным хирургическим ножом».

Часы на кирке отбивают два часа пополуночи. А Карл только начал обход минувшего года, только прикоснулся к тому, что сам определяет ныне как прах времени и мыслей. И снова начинается беспощадная критика самого себя. Он пишет, как мятежник, идущий приступом на тайну, обороняющуюся с помощью догм и схоластического знания. Карл обращается к отцу как к знатоку юристу и старается привлечь его на сторону принципов, которые отстаивает молодой Ганс против мертвой схемы Савиньи. Он пишет о прочитанных книгах, о продуманных идеях, о Гегеле, о борьбе с ним и о своем поражении. Карл стал гегельянцем.

Четыре часа ночи. Усталая рука кладет слова вкривь и вкось.

«Привет моей милой, чудной Женни!»

Маркс и Энгельс i_005.jpg

Диплом о присвоении Карлу Марксу степени доктора философии, выданный Иенским университетом 15 апреля 1841 г.

Маркс и Энгельс i_006.jpg

Фридрих Энгельс, 1839 год. Рисунок неизвестного художника.

Маркс и Энгельс i_007.jpg

Дом в Бармене (Германия), в котором 28 ноября 1820 гола родился Фридрих Энгельс.

Хлопает входная дверь в доме Генриха Маркса. Это Софи возвращается с почты. Сбросив отсыревшие под теплым осенним дождем пелерину и капор, она врывается в комнату, держа перед собой толстый конверт, долгожданный серый конверт с берлинским штемпелем, с адресом, выведенным знакомым мелким почерком.

— Письмо от Карла, и какое письмо — целый том!

Софи посылает сестренку на Римскую улицу за Женни.

Женни приходит раньше, чем успели накрыть стол к ужину. Матовые щеки ее розовеют. Склонившись над свечой, начинает она чтение доверенного ей письма с приписки.