— Проклятый остров. За всю свою жизнь я не видывал такой погоды. Только в Дантовом аду ею могли истязать грешников.
— Ба! Ты ли это, старый ворчун Бруно? — воскликнул радостно Карл и торжественно представил Бауэра своей семье.
— Вот — сам глава Святого Семейства, друг моей юности столько же, сколько и лютый враг моих воззрений на философию и пути человечества. Прошу, однако, любить и жаловать его. Позволь, Бруно, представить тебе мою семью. Это моя дочь Женни, она же Ди, она же Кви-Кви — император Китая.
— Женнихен — вылитый твой портрет, Карл, — сказал Бруно, любуясь черноглазой румяной девочкой, затем он перевел взгляд на ее сестренку, встретившую его на пороге входной двери.
Карл, подталкивая Лауру, порозовевшую от смущения, представил и ее.
— А это наш милый Готтентот и пестрый Какаду, любительница всего экзотического, путешественник по Африке и конквистадор в мечтах.
— Красавица в полном смысле слова, — сказал старый профессор.
— Фея из гофманской сказки, — галантно добавил его брат, Эдгар Бауэр.
— Ты, однако, разбогател, Карльхен. У тебя две прелестные дочки и царственно прекрасная жена.
— У меня не две, а три дочурки. Тусси еще совсем мала и сейчас спит. А ты, Бруно, женат ли, обзавелся ли семьей?
— Нет, увы, я старый холостяк. Наука — вот моя верная возлюбленная и подруга. А помнишь, как мы прозвали тебя в счастливые годы наших теоретических битв? «Магазин идей»! Да, Карл, справедливость требует признать, многое мы почерпнули у тебя.
— Мавр и для нас магазин сказок. Вы не можете себе представить, сколько он их знает, и не только одних сказок, — вторглась в беседу бойкая Лаура.
— Да, ты был неиссякаем и, видимо, немало пополнил запасы в своем складе, — Бруно показал на голову и, помолчав, достал большой портсигар. — Как много лет, однако, мы не виделись. Кури, великолепный немецкий табак. Он напомнит тебе нашу родину.
— Никогда не курил я таких сигар, как те, которыми угощала меня тетушка Бауэр, — сказал Карл. — Дни в вашем обвитом жимолостью домике так же живы в моей памяти, как воспоминания о Трире, где прошла моя юность.
— Помнишь, как весело справляли мы день твоего рождения у нас, в Шарлоттенбурге? — спросил Эдгар Бауэр, раздув ноздри и выпуская табачный дым.
— Увы, праздник был омрачен смертью профессора Ганса. А где теперь краснобай Рутенберг, книжный червь Кеппен и крутоголовый Шмидт Штирнер? — спросил Карл, с наслаждением затягиваясь сигарой.
— Кеппен пишет очередную книгу о буддизме. Он невозмутим, аскетичен, презирает все неиндийское, а Рутенберг тучен, самоуверен и все та же нафаршированная цитатами колбаса. К тому же сей почтенный буржуа издает газету, в которой удивляет трактирщиков и отставных канцелярских писарей своей копеечной ученостью. А наш философ Шмидт, обладатель лба, похожего на купол святого Петра в Риме, при смерти. Жаль, он подавал блестящие надежды. Никто не умел так любить, так возносить свое «я», как он.
— Это «я» заслонило Штирнеру весь горизонт. Бедняга провел жизнь в бесцельном созерцании и обожании своего «я», точно йог в разглядывании собственного пупа, — досадливо морщась, произнес Маркс. — И вот на краю могилы это «я» может подвести унылый итог прошедшей попусту жизни.
Сквозь столб сигарного дыма, поднимавшегося к потолку, Карл внимательно разглядывал Бруно Бауэра. Ему было около пятидесяти лет, но он выглядел значительно старше. Резко очерченное лицо — три острые линии, образующие лоб, нос и подбородок, сухая пористая кожа, серые сморщенные веки и выцветшие глаза не отражали больше никакого внутреннего горения. Он казался навсегда потухшей пыльной сопкой. Особенно неприятен был огромный плоский лоб, лишенный выражения. Волосы на голове Бруно вылезли и оголили череп до самой макушки. В его лице не осталось больше сходства с фанатиком Лойолой, как это было в молодости.
— Да, после Берлина, этого величественного и светлого города, Лондон — мерзкая тюрьма, — говорил между тем Бруно, шепелявя и едва раскрывая губы. Ему мешали говорить вставные зубы зеленовато-желтого цвета.
— Правда, в Германии мы наблюдаем гибель городов и пышный расцвет деревень, но все же там истинная цивилизация. А здесь я живу в каком-то логовище. Люди на этом острове под стать всему окружающему уродству. Жалкие создания эти хваленые британцы. Это гомункулусы — автоматы. Язык английский, да ведь это пародия на человеческую речь. Если бы не заимствованные галлицизмы, англичане не имели бы вообще человеческого языка и пользовались бы для общения друг с другом нечленораздельными звуками и междометиями. По сравнению с нами, германцами, бритты — дикари.
Маркс широко, лукаво улыбнулся.
— Дорогой профессор, — сказал он, весело блестя глазами, — в утешение вам должен сказать, что голландцы и датчане говорят то же самое о немецком языке и утверждают, что только исландцы являются единственными истинными германцами. Их язык будто бы не засорен иностранщиной.
Ко Бруно возмущенно замахал руками.
— Ерунда, Карльхен. Поверь, я вовсе не узкий педант и вполне беспристрастен. Изучив множество языков за последние годы, могу смело отдать пальму первенства польскому. Великолепный по богатству и звучанию язык. Послушай, например, как красиво: «Нех жие пенькна польска мова».
Ленхен и Женни внесли подносы с чашками кофе и бутербродами с ветчиной и сыром. Карл познакомил Бауэров с Еленой Демут, назвав ее «нашей Ним».
— Сказочный дом, — заметил добродушно Бруно, — все имеют необыкновенные мелодичные прозвища, обойдена, кажется, только госпожа Маркс.
— Нашу мамочку зовут Мэмэ, — пояснила все та же шустроглазая Лаура.
— Счастливец, Карл, ты окружен любящими тебя созданиями. Я же одинок, со мной только мысль, — с нескрываемой завистью признался Бруно.
— Мысль — раба жизни! — вдруг торжественно изрекла Лаура.
— А жизнь — шут времени! — продолжила Женнихен.
— Чудесно! — вскричал Бауэр. — Эти юные прелестные фрейлейн цитируют «Макбета» не хуже старого Шлегеля.
— Они унаследовали от отца и матери любовь к Шекспиру и знают превосходно его драмы, — произнесла с чуть заметной гордостью Женни Маркс.
После скромной трапезы, когда, по английскому обычаю, мужчины остались одни, Бруно Бауэр стал особенно разговорчив. Он объяснил, что в экономике предпочитает учение физиократов и верит в особо благодатные свойства земельной собственности. В военном искусстве его идеалом стал Бюлов.
— Это гений, истинный, божественный Марс в современной военной науке.
Карл не мог поверить своим ушам.
«Как застоялась его мысль, как он отстал от времени, запутался», — думал он, и чувство жалости смягчило раздражение. Бруно Бауэр походил на руины некогда интересного сооружения. Он изжил то немногое, что было в нем оригинального, и, хотя казался по-прежнему самоуверенным, на лице старика помимо его воли появлялась иногда жалкая улыбка.
Карлу казалось, что этого педантичного, ссохшегося умом и сердцем человека продержали в глухом сейфе долгие годы. Он как бы и не заметил грозной революции и всех последующих событий и не сделал поэтому никаких выводов. Да мог ли он их сделать вообще?
— Рабочие — это чернь, которую отлично можно держать в повиновении с помощью хитрости и прямого насилия, — развалившись в кресле, говорил Бауэр. — Изредка следует, впрочем, кидать им кость со стола в виде грошовых прибавок к заработной плате, и они будут лизать хозяйскую руку. Меня все ваши иллюзии, называемые классовой борьбой, вовсе не интересуют. Я ведь чистый теоретик, мыслитель, а массой, этим полузверьем, пусть управляют те, у кого сильны не мозги, а мускулы. Я же достиг своей цели и нанес смертельный удар по научному богословию. В Германии оно перестало существовать. Вот колоссальная победа, да, ради нее стоило родиться… Моя сфера — чистая наука, проблемы вечные, а не суета сегодняшнего дня.
Карл не стал спорить. Это было бесполезно. Различие в мышлении обоих было таким значительным, что никакое слово Маркса не могло коснуться сознания Бруно Бауэра.