Я слушал, глупо улыбаясь, и ничего не понимал. Но не перебивал.
— Рабство привело не к разделению труда, а к его разобщению и развращению. Захваченные в рабство люди делали у купившего их рабовладельца чаще всего то же, что и на свободе, только из-под палки. Недаром во время войн сохраняли жизнь ремесленникам. Рабство создавало безумную концентрацию средств в одних руках. И эти средства обращались, как правило, на разрушение, а не на созидание, на содержание захватнического войска. Если что и сооружалось, то лишь помпезное, вроде пирамид — этих памятников человеческой глупости…
— Пирамиды величественны, — возразил я.
— Вот, вот, мы еще несем в себе эту заразу рабства. Нелепое считаем величественным, как и хотели того рабовладельцы-фараоны. А зачем они, пирамиды? Зачем такая безумная трата человеческого труда?
— Но ведь красиво…
— Да?! — воскликнул он прямо-таки с восточной страстью. — А что, если бы мы перестали строить школы и заводы, сажать леса и рыть каналы, а всем народом начали сооружать памятник величиной с Арарат? Красиво же. В честь революции, скажем. Чтоб удивить потомков…
— Выпьем за Арарат, — потянулся я к нему с рюмкой.
Мы чокнулись, и, пока он пил, я попытался ввести разговор в интересующее меня русло.
— Как там Гукас, Ануш?..
— А что? Все хорошо. Ануш-то и рассказала мне о вас. А я и без того в Москву собирался. Надо было повидаться тут кое с кем, поговорить насчет Мецамора.
— Чего? — неосторожно спросил я.
— Мецамора. Он-то как раз и доказывает: было разделение труда в дорабовладельческую эпоху.
— Кто?
— Да Мецамор же. Вы не знаете о Мецаморе?! — воскликнул он с такой энергией, что мама испуганно заглянула в мою комнату — не буянит ли. — Мецамор — это… это… — Он вскочил, заметался по комнате. — Мы ведь кем себя считаем? Цивилизованными людьми! А все, что было до нас, никакая не цивилизация, так, дикость, первобытный строй. Мы ведем свою цивилизацию от первых рабовладельческих государств и тем расписываемся: наша цивилизация — рабовладельческая. И это верно. Чем капиталистический строй отличается от рабовладельческого? По существу, ничем — то же отчуждение труда от человека, человека от труда… Но это особый разговор. Сейчас мне хочется сказать, что цивилизаций в истории человечества было немало: индийская, китайская, арийская, наконец, во многом загадочная, великая, оставившая много такого, без чего мы поныне обойтись не можем…
— Ну как же, — перебил я его, не понимая, зачем он мне все это рассказывает, — цивилизация есть цивилизация. Самолеты, например…
— И баллистические ракеты, — вставил он.
— Искусственные материалы, успехи химии…
— Отравленные реки, экологический кризис…
— Электроника! — выкрикнул я. — Атомная энергетика! Освоение космоса!..
Он оперся о стол, наклонился ко мне и прошипел угрожающе, словно я был в чем-то виноват:
— И ядерные бомбы, готовые смести, выжечь не только породившую их цивилизацию, но и вообще человечество!..
Это было уже скучно слушать. Сколько можно?! Радио об этом говорит, газеты пишут, неужели еще и за столом?..
— Неинтересно? — догадался Алазян. — Все правильно. Равнодушие и усталость — верный признак вашей чудо-цивилизации, точнее, ее заката.
— Чего вы хотите? — взмолился я.
Он долго смотрел на меня, сожалеюще смотрел, с какой-то глубокой печалью в глазах.
— Вам надо поехать в Ереван, — сказал наконец.
— Прямо сейчас? — усмехнулся я.
— Прямо сейчас. Нерешительность, бездеятельность, откладывание на завтра — это тоже признаки вашей цивилизации…
Он так и сказал «вашей», словно сам был из другой.
— …Там вы поймете, зачем я вам все это говорю.
— А зачем вы мне все это говорите?
— Вам это должно быть интересно.
— Мецамор?
— Не только, — ответил он. — Мецамор — важнейший аргумент. Это вам и Ануш скажет.
— Ануш? Она-то при чем?
— Вот тебе на! Да она же первый энтузиаст Мецамора.
Теперь это слово — Мецамор — звучало для меня как небесная музыка. Я готов был без конца его повторять, петь наконец. Теперь я хотел знать о Мецаморе все. Но Алазян вдруг начал говорить совсем о другом — о великой цивилизации, развившейся в бог весть какие давние времена на юго-востоке Европы и своей высокой культурой оказавшей огромное влияние на многие народы.
— Как они сами называли себя, никто не знает, — горячо говорил Алазян, — но сейчас мы их зовем ариями или арьями. От них остался язык. Да, наш с вами. Армянский и русский, все славянские, фригийский, фракийский, греческий, персидский, латинский, испанский, немецкий, французский, итальянский, румынский — да разве все перечислишь! — санскрит наконец, — все от того индоевропейского праязыка. Недаром индийские лингвисты, приезжающие в Москву, уверяют, что русские говорят на какой-то из форм санскрита. Ни более ни менее. А можно сказать и наоборот: в Индии говорят на видоизмененном русском языке. И это тоже будет правильно. Но ведь язык не переселялся сам собой, его несли люди. А как они должны были идти из юго-восточной Европы в Индию? Только обтекая Черное море с юга или с востока. А на пути что? Армянское нагорье. Хоть с севера на юг иди, хоть с запада на восток — не миновать наших гор. Они на перекрестке всех переселений народов. И естественно: культура народа, жившего там, обогащалась всем лучшим. Так можно объяснить, что возник Мецамор…
— Да что это такое! — воскликнул я. Очень уж не терпелось узнать, чем таким увлечена Ануш.
— Мецамор — это недалеко от Еревана. Там найдены материальные остатки высокой цивилизации, существовавшей за три–четыре тысячелетия до нашей эры.
Сказал он это торжественно. Выжидающе посмотрел на меня и спросил:
— Вы скажете, что переселение ариев на восток происходило во втором тысячелетии до нашей эры?
Я ничего такого говорить не собирался, но на всякий случай кивнул.
— Правильно, во втором. Но это доказывает лишь то, что местные народы до прихода ариев тоже имели высокую культуру. И это доказывает, что арии пришли как добрые соседи — не уничтожать и захватывать, а делиться тем, что имели, что знали. Центр древней металлургии, найденный на Мецаморе, не прекращал свою работу.
— Интересно, — сказал я. Просто так сказал, чтобы согласием своим умерить лекционное рвение Алазяна. Но только подлил масла в огонь. Положительно нельзя было понять, как себя вести: что бы ни сказал — «интересно» или «неинтересно» — все вызывало эмоциональные взрывы у этого человека.
— Вы еще не так заинтересуетесь, когда все лучше узнаете. А пока запомните одно: еще до прихода ариев было на Армянском нагорье государство. Называлось оно Хайаса. Это была колыбель армянского народа.
— Ну хорошо, хорошо, — попытался я его успокоить. Меня не слишком волновал вопрос, была Хайаса или не было ее.
— Нет, вы запомните. Чтобы потом не говорили.
— Когда потом?
— Когда приедете в Армению.
— Вы меня прямо-таки интригуете.
— Так что, едем? — сразу предложил он.
— Когда? — спросил я, замирая сердцем от так реально представившейся мне возможности увидеть Ануш.
— Прямо сейчас. Зачем откладывать?
— Надо же отпуск оформить.
— Тогда завтра. Утром оформите отпуск, а вечером вылетим.
— Еще билеты продостаем.
— Это я беру на себя. Вот что, — сказал он решительно, — я заночую у вас. Чтобы вы не передумали…
Утро, как и полагается, оказалось мудренее вечера. Все получилось просто и хорошо. Мой шеф, профессор Костерин, даже обрадовался, когда я попросил очередной отпуск: до полевого сезона оставался месяц, и я к нему как раз успевал. О билетах вообще беспокоиться не пришлось: каким-то таинственным образом Алазян быстро раздобыл их. Только мама расплакалась, ни в какую не желая меня отпускать, предчувствуя, как она говорила, недоброе. А я даже не утешал ее, совсем потеряв голову от мыслей о близкой встрече с Ануш.
В самолете Алазян был необычно молчалив, только время от времени искоса поглядывал на меня, и в этих его взглядах я порой улавливал какой-то затаенный страх. Потом мне надоело ловить его взгляды, я закрыл глаза и… снова увидел тот же сон: гул толпы, распадавшейся на два потока, на утесе группу воинов с мечами и копьями, черные горы и кровавое тревожное небо над ними. Гул толпы то затихал, то нарастал, резью отдаваясь в ушах. Тоска больно сдавливала грудь. Я с усилием глотал слезы, чтобы унять эту боль, и все тянул голову, стараясь отыскать в толпе Ануш. Но ее нигде не было. И вдруг один из тех, что стояли на утесе, выступил вперед. И я узнал его: это был тот самый человек, что привиделся мне во сне, когда я валялся на своей тахте. Только тогда он был в джинсах и рубашке-безрукавке и стоял возле магазина у меня под окнами. Сейчас же не было ничего летне-легкомысленного ни в его облике, ни в одежде. Сейчас это был суровый воин, умеющий и жить достойно, и умирать без страха. Он вскинул руки и выкрикнул протяжно уже знакомое: