Однако стихотворение не было по достоинству оценено современниками: друзья отнеслись к нему прохладно, а критики откровенно враждебно. В неопубликованной заметке 1828 года «О поэтическом слоге» А. С. Пушкин сетовал на то, что «[м]ало, весьма мало людей» смогли понять и оценить поэзию переводов Жуковского из Гебеля, освобожденную «от условных украшений стихотворства» (Пушкин: XI, 73). Далее мы постараемся реконструировать семантическую структуру стихотворения и ответить на вопрос, почему смелый замысел Жуковского не мог реализоваться в действительности.
Коротко говоря, «Овсяный кисель» представляет собой простодушный рассказ о жизни овсяного зернышка: о его рождении, росте, невзгодах и радостях, цветении, смерти и «посмертном» превращении в овсяную кашу — угощение для крестьянских детишек. Примечательной особенностью стихотворения является параллельное развитие в нем двух тем: угощения («кушайте, светы мои!») и устного повествования, спонтанного рассказа, адресованного присутствующим слушателям («слушайте ж, дети…»). Причем время действия рассказа о киселе равно времени трапезы. Конец идиллии — момент слияния двух названных тем: история овсяного зернышка закончена — кисель съеден: «Детушки скушали, ложки обтерли, сказали: „спасибо“» (то есть спасибо за сказку и за угощение).
Замечательно, что из текста идиллии не ясно, кто именно рассказывает историю о зернышке и угощает детишек киселем (сам Жуковский впоследствии утверждал, что это старая бабушка; Вацуро же говорит о крестьянине). Неопределенность, анонимность рассказчика, как мы увидим далее, — важная особенность стихотворения, переключающая внимание читателя (слушателя) с говорящего на сам процесс говорения, на неторопливо льющуюся речь.
Ситуацию рассказа-угощения Жуковский с самого начала проецирует на читательское восприятие своей идиллии. Подобно повествователю, угощающему детишек киселем, Жуковский потчует своей идиллией о киселе читательскую публику. Так, сообщая А. И. Тургеневу о только что сочиненном (точнее, переведенном) стихотворении «под титулом: Овсяный кисель», В. А. Жуковский пытается возбудить аппетит друзей-арзамасцев следующими словами:
[Н]е думай, чтоб этот кисель был для Арзамаса; нет, но надеюсь, что он покажется вкусным для арзамасцев, хоть и не разведен на бессмыслице.
Этот же мотив угощения звучит и в арзамасской речи Жуковского, прочитанной им по возвращении из Дерпта 24 декабря 1816 года:
Муза моя состряпала из гекзаметров овсяный кисель. О друзья мои, отважусь дать ли вам киселя! Осмелюсь ли сказать вам вместе с доброю бабушкою, которая потчует им своих внучков:
«Кушайте, светы мои, на здоровье! Господь вас помилуй!»
В тот же день поэт впервые прочитал свое стихотворение арзамасцам[22]. Заметим, что подарок Жуковского был символически приурочен к кануну Рождества: по традиции, овсяный кисель (или «родственную» ему кутью) кушают всей семьей в последний день поста, в сочельник, то есть как раз 24 числа. В соответствии с правилами «арзамасской игры», идиллия «Овсяный кисель» оказалась поэтическим эквивалентом традиционного рождественского кушанья, а заседание «Арзамаса» превратилось в своеобразный литературный сочельник — праздничную трапезу «семьи» литераторов (как известно, торжественная трапеза занимает важное место в арзамасском ритуале — очевидная игра на полисемии слова «вкус»), В Протоколе от 24 декабря арзамасцы единодушно провозгласили «очаровательный Овсяный кисель <…> райским кремом» (Арзамас. 1, 380).
Знаменательно, что угощение читателя киселем сразу приобретает в арзамасском наречии веселую двусмысленность: так, слова Жуковского «дать вам киселя» означают не только «накормить», но и «дать коленком под зад». Иными словами, идиллия Жуковского представлялась поэтом одновременно как приятное угощение и неожиданный удар. В чем же вкус этой гастрономической идиллии для арзамасцев? Галиматьи в ней действительно нет, но шутовства и литературной полемики достаточно.
Кисель, по шутливому признанию Жуковского, был состряпан его музой из гекзаметров. Как заметил Вацуро, перевод идиллии появился «в самый разгар полемики о гекзаметре, возникшей в связи с работой Гнедича над „Илиадой“» (Вацуро: 124). Так как эта полемика хорошо изучена (см. прежде всего: Егунов; 174–188), мы остановимся лишь на мотивах, сближающих спор о гекзаметре с сюжетом «Овсяного киселя». Как известно, активнейшим участником дискуссии был С. С. Уваров — арзамасская Старушка («Письмо к Николаю Ивановичу Гнедичу о греческом экзаметре», 1813; «Ответ В. В. Капнисту на письмо его об экзаметре», 1815).
Центральный тезис Уварова заключался в том, что «формы в поэзии неразлучны с духом; что между формами и духом поэзии находится та же самая таинственная связь, как между телом и душою…». Отсюда, чтобы верно передать содержание «Илиады», русские поэты должны «представить отлепок творения Омерова в духе оригинала, с его формами и со всеми оттенками» (Арзамас: II, 90–91). Уваров полагает, что «блистательный опыт г. Гнедича показал достаточно, что мы можем овладеть экзаметром…». Его перевод «Илиады» расширяет «сферу русской словесности», а потому заслуживает всяческого ободрения тех, кто любит Отечество (Там же).
Однако апология гекзаметра вовсе не означает, по Уварову, отказ от национальных корней русской поэзии. Напротив, говорит критик, «каждый народ, каждый язык, имеющий свою словесность, должен иметь свою собственную систему стопосложения, происходящую из самого состава языка и образа мыслей» Отсюда если характер языка не будет понят верно, то «в весьма коротком времени наша поэзия будет походить на младенца, носящего все признаки дряхлости, или на увядшего юношу» (Там же: 92–93). Иначе говоря, неправильно выбранная и обработанная почва приведет русский стих к увяданию. Так дискуссия о гекзаметре вылилась в спор о «природных формах» разных языков и традиций, о характере русского языка и о путях развития русской поэзии. Причем если расширение сферы русской поэзии Уваров связывает с созданием Гнедичем русского гекзаметра, адекватно передающего дух античности, то «воскрешение» духа старинной русской поэзии он связывает в статье 1815 года с деятельностью Жуковского (последний работал тогда над «русской» поэмой о князе Владимире) (С. 93).
Противником использования гекзаметра для перевода «Илиады» выступил поэт В. В. Капнист («Письмо В. В. Капниста к С. С. Уварову о экзаметре», 1814; «Краткое изыскание о Гипербореанах и о коренном Российском стихосложении», март 1815). Как не раз уже отмечалось, его критика гекзаметра исходила из тех же «органических» посылок, что и уваровская апология. Только Капнист был уверен, что «чужой дух» следует воспроизводить в «своих формах». Так, вместо искусственно созданного русского гекзаметра Капнист предлагал использовать для перевода «Илиады» «природный русский склад» — «напев» «неграмотных простолюдинов». Замечательно, что в споре с Уваровым Капнист прибегает к образу произрастающего семени: «в глыбах отечественных остается еще драгоценное, до сего времени презираемое семя, пора, кажется, произрастить оное и обогатить язык наш новым благогласием стихотворства» (1815).
Итак, мотив произрастания зерна на благодатной почве возникает в ходе полемики о национальных формах поэзии и о роли отечественных поэтов в их культивировании. В основе дискуссии несомненно лежит гердеровская органическая концепция народности — по-разному понятая сторонами (скажем прямо, что Уваровым — гораздо более глубоко[23]). В этом контексте обращение Жуковского к истории овсяного зернышка в гекзаметрическом стихотворении кажется вполне сознательным, а выбор идиллии как жанра, культивирующего растительную тему, — вполне органичным.
22
Кроме «Овсяного киселя» Жуковский представил арзамасцам по возвращении из Дерпта «демоническую» сказку «Красный карбункул» (тоже из Гебеля и также в гекзаметрах) и долгожданную балладу «Вадим», завершающую дилогию «Двенадцать спящих дев».
23
И. Г. Гердера члены Общества, как известно, называли «природным арзамасцем». На заседаниях Общества читались и обсуждались переводы («приятные произрастания») из гердеровских «Парамифий». Подробнее об арзамасском интересе к Гердеру см.: Реморова: 129–130.