– В шелковый даньчжинский я еще не сморкался, – честно признался Билли, и его повели под руки спать.

Возмущенные до глубины души «герои» задумали убить его по дороге в келью, но Говинд пресек эту самодеятельность.

– Пусть проспится, – сказал он угрюмо. – Я его сам убью. Во время охоты.

Но потом нахлынули еще более драматические события, и о Бочке-с-Порохом забыли. Никто не отвесил ему даже пощечины. И в этом обстоятельстве нетрудно было усмотреть некую закономерность, присущую для мира не имеющих своего мнения. По-видимому, в их национальные флаги можно сморкаться без всякой опаски.

Рано утром, когда Чхина умывалась над медным тазом, в дом вошли все три мужа, насупленные, настороженные. Их парчовые халаты были подвязаны боевыми кушаками, и у каждого почти под мышкой висел короткий меч в сверкающих ножнах – обычная экипировка придворных Великого Даньчжина. Грузные, могучие, усатые, они показались ей такими несчастными, лишенными ласки и любви, что в ее душе проснулось что-то вроде жалости. Она стряхнула воду с ладоней, сложив их лодочкой, поздоровалась по обычаю:

– Доброго урожая тебе, Пананг. И тебе, Баданг. И тебе, Чачанг. Давно я не видела вас. Это сколько же времени прошло?

В дверь за их широкими спинами протиснулся еще более широкий Билли Бочка-с-Порохом, увешанный кофрами, фотокамерами и амулетами.

– Что вы топчетесь, бездельники? – выкрикнул он бесцеремонно, смешав даньчжинские и английские слова. И сфотографировал удивленное лицо Чхины.

– Эй, зря ты стараешься, – сказала Чхина ему. – Я еще не причесалась, и у тебя ничего не выйдет.

– Он не понимает по-нашему, – пробормотал старший из братьев, делая с видимым усилием шаг к ней.

– Так объясните ему: мой взгляд испортит ему пленку, если я не захочу сниматься.

– Он совсем не понимает по-нашему, – пробормотал средний из братьев, приближаясь к Чхине. Младший, Чачанг, стоял бледный, не в силах тронуться с места.

Лицо Чхины стало гневным.

– А что вам здесь надо? Кто вас звал?

Пананг отважно схватил ее за руку, сжал до боли.

– Нам все известно, Чхина… Люди рассказали…

Она попыталась вырваться, но Баданг схватил ее за другую руку.

– Люди видели тебя с посторонним мужчиной!

– Толстые шакалы! – с ненавистью прошипела Чхина, перестав вырываться. – Так знайте! Я люблю Пхунга!

– Разве можно любить чужого человека? – закричал Баданг. – Без согласия богов?

– Но я все равно люблю! И убирайтесь из моего дома!

– У тебя больше нет дома, – сказал без крика Пананг. – И жизни нет.

Он ударил ногой Чачанга по коленной чашечке, тот вскрикнул и кинулся к Чхине. Захлестнув ее длинную напряженную шею шелковой удавкой, зарыдал:

– О Чхина, прости…

Разгоряченный Билли метался вокруг них, щелкая с бешеной скоростью всеми фотокамерами. Его длинные неопрятные волосы, наэлектризовавшись «страстью дела», стояли дыбом.

Когда женщина уже хрипела и билась в агонии, в дом ворвался Говинд и черенком плети сбил с ног Чачанга. Старшие братья выхватили клинки.

– Все же было по закону, «герой». Разве ты не знаешь? – Пананга трясло от возбуждения. Острие клинка металось перед глазами Говинда.

Билли, щелкнув со вспышкой в последний раз, пытался улизнуть, но запыхавшийся от бега Джузеппе столкнулся с ним в дверях – и вот уже репортер катился с грохотом и воплями по крутым ступеням, сопровождаемый восторженным лаем немногих оставшихся в поселке собак.

Увидев Джузеппе с карабином в руках, Пананг спрятал меч в ножны.

– Так… – сказал он, вымученно улыбаясь. – Все понятно. Нам говорили, а мы не поверили, что и вы… тоже с ней…

Говинд с силой взмахнул плетью, Пананг успел закрыться руками – от парчи полетели клочья.

Говинд и Джузеппе сидели у постели Чхины, когда за ними пришли усатые молчаливые ребята из Службы Княжеской Безопасности.

– За что? – спросил Говинд. Ему не ответили.

– Чхину нельзя здесь оставлять, – сказал им Джузеппе.

– Никто ее не тронет и не задушит, пока не встанет на ноги, – ответили ему. – Пусть лежит здесь.

Говинд посмотрел в непроницаемое лицо говорящего.

– А ты ничего не боишься? Подумай.

Усатый молодец неторопливо снял с пояса никелированные наручники и вдруг ударил ими по лицу Говинда.

– Нашел кого пугать. Дурак. Говинд захлебнулся кровью.

В горных лесах шумел осенний листопад. Небесный Учитель взял горсть листьев и сказал ученикам:

– Запомните. Мои истины – всего лишь эта горсть. Других истин столько, сколько листьев у вас под ногами. Ищите их. Суть моего учения не в том, чтобы поклоняться богам, а в том, чтобы стать ими…

Еще одна поразительнейшая притча! Неужели все они созданы «интуитивной мудростью»? В состоянии полнейшей жестокой бессамости?

И я снова и снова пытался достичь психического уровня гениев далекой древности – через опыты с бессамостью. Я жаждал полного просветления, когда приходят «божественные откровения». Я комбинировал все свои знания, использовал аппаратуру «чемодана» и был, по-видимому, на грани помешательства.

– Хватит, Пхунг! – шептали монахи. – Ты себя убьешь! В твоих железках – злые духи, мы их видим по их плохому сиянию…

– Но ведь Небесный Учитель был уверен, что все, кто не рабы, могут стать богами! – говорил я вслух самому себе. – То есть на его уровень может подняться любой! И он завещал людям именно это – подняться на уровень гениев. Он требовал этого от своих учеников и последователей!

– Ты не правильно говоришь, Пхунг, – поучал чопорный Саранг. – Из священных притч нельзя делать выводы, присущие Чужому Времени. В притчи надо верить не умом…

– Неужели все дело в Мантре Запредельной Мудрости? – бормотал я. – С ее помощью совершенные и выходят в полное просветление. Что-то произнес, что-то сделал, что-нибудь съел, выпил, проглотил – и, пожалуйста: интуитивная мудрость. Мистика! Не желаю принимать такое решение. Я еще не свихнулся.

– Свихнулся, свихнулся, Пхунг! – строгий голос Саранга. – Может, тебя полечить от безумия?

Все свои биоритмы я поломал. Мозг мой был постоянно возбужден, поэтому и сон пропал… Я мучился над проблемой. И это было трудно назвать радостным предчувствием открытия или вдохновенной ездой в незнаемое. Я уже доподлинно знал: инсайт, озарение через бессамость – это животное состояние, способность животных, сохраненная людьми. А даньчжинские мудрости постоянно мне диктуют, что инсайт так могуч и непостижим, что способен на все, все, все.

Я прошел по дороге, указанной даньчжинами, и уперся в стену с маленькой волшебной дверцей – Мантрой Запредельной Мудрости. Но я уже подозревал, что это ловушка для таких, как я. Можно жизнь положить на добывание Мантры – откроешь дверцу, а там лишь кучка листьев, превратившихся в труху.

Выходит, я должен идти не через бессамость, а, наоборот, через возбуждение самости – нравственной и творческой сути. Грубо говоря, не через правое полушарие головного мозга, а через левое.

С Чжангом тоже что-то происходило – поскучнел, замкнулся. Однажды, решившись, спросил жалким прерывистым шепотом:

– Пхунг… как ты думаешь… пустил бы нас Небесный Учитель в свою общину?

Я посмотрел в его слезившиеся нездоровые глаза.

– Ты сам уже понял, Чжанг. Верно? Ни за что бы не пустил.

– Значит… все было зря? – Он окинул долгим взглядом туго набитые стеллажи, уходящие во тьму. – Как же теперь?

Нижняя губа его задрожала.

Да, здесь все было пропитано запахом рабства, несмотря на то, что его «навсегда и окончательно» отменили в прошлом году. Корни его – в даньчжинской истории, ясное дело. Но что именно там происходило, как закладывался идиотизм XX века (видеть в рабе идеал), попробуй теперь выяснить.

Голову можно сломать от нагромождений и переплетений цветистых мыслей древних книжников. Арабесковая пестрота – старинный способ камуфляжа и замены сути. Что даньчжины камуфлировали? Национальные неприятности?

Раб… Подневольное несчастное существо, предельная жертва насилия (за этим пределом – только смерть). Ненавидеть его? Впрочем, религии всегда обожали его и до сих пор обожают. У Омара Хайяма: «Заполняют мечети и церкви рабы»… В дословном переводе «ислам» – «покорность». А у христиан? «Блаженны терпеливые». «Если ударят по щеке, подставь другую». «Пока не станете как дети, – сказал Иисус Христос, – не попадете в царство бо-жие».