Изменить стиль страницы

Иконография меланхолии подчеркивает двойственность, выбирая образы неустойчивые: осень, сумерки, оборотень. Меланхолик двуличен, в маниакальности не опознать депрессивности, и наоборот. За человеком скрывается волк, и в конце концов волк съедает человека. Волку или Сатурну (другому тотему меланхолии) особенно по вкусу дети: символ бессилия родителей перед пожирающим их потомство монстром меланхолии. Среди масок монстра – и не лишенный позы taedium vitae, и манерный английский сплин, и слезливый немецкий Weh– или Schwermut, и безалаберная русская хандра, и saudade, мечта о прошлом и воспоминание о будущем. Здесь и сидение на игле и/или на обочине общества.

Гойя истолковал меланхолию как лик цивилизации, самовольно идущей вразнос, либо отправляющей своих детей на бессмысленное съедение богам войны. Сон разума порождает чудовищ отнюдь не только в голове прикорнувшего монаха. Однако сегодня Сатурн отправляет не на войну, а обрекает на вынужденную праздность. Бездеятельность, свобода от принудительного, прежде всего физического, труда, досуг – обязательное условие созерцательного, теоретического образа жизни, знания и творчества, но одновременно и ловушка, в которой поджидает сладкий меланхолический искус. Из тысячелетней привилегии элит бездеятельность за один последний век стала достоянием, завоеванием и кошмаром масс. Обуздывать непокорную материю оказалось куда проще, чем заниматься эфемерным и конечным собой.

Может быть, богом быть трудно, но и отдыхающим – непросто. Лечение желательно, но с точки зрения вечности (или, скорее, бренности) бессмысленно. За отсутствием дел время наполняется своим чистым протеканием. Жизнь как смерть. Не потому ли жизнь этой цивилизации маркируется, как вехами, смертями: Бога, философии, романа, поэзии, субъекта? Неужели и европейского «последнего человека» благополучно переживет беспощадно-обворожительный полуденно-сумеречный демон меланхолии?

Good-bye, homo faber?

Путешествующего по потусторонне-красивому северо-западному скалистому берегу Корсики за очередным виражом встречает впечатляющая индустриальная руина, которая, как и положено руине, наводит путника на размышления о бренности существования и вносит в безупречно райский пейзаж приятно-щемящую ноту. Вырабатывавшая здесь асбест фабрика – один из первых корсиканских промышленных объектов, закрытых уже в середине 60-х годов. За несколько десятилетий остров из аграрно-рыбацкого стал туристическим. Переквалификация преобразовала и отчасти травмировала корсиканскую национальную идентичность. Каштановые и инжировые рощи и сады, уютные рыбацкие порты при новом раскладе пригодились, а вот асбест пришлось убрать. Вредно для здоровья работников, потребителей, курортников, для окружающей среды. Однако само огромное здание, прилепившееся к скалистому обрыву над морем, к счастью, осталось. Меняется отношение к недавней индустриальной истории: она становится предметом памяти и эстетического любования – верный признак того, что страница перевернута окончательно.

В материковой Франции весной 2004 года произошло событие, несмотря на очевидную важность, не нашедшее должного отражения в повседневной трескотне медиа. Закрылась последняя французская шахта. Последний выход из забоя в истории Франции. Последний душ шахтера в истории Франции. Нерентабельно. Невыгодно. Исчезновение архаичной угольной отрасли прошло незамеченным на фоне «реструктурации» известнейших фирм вовсе не только в добывающих отраслях, повлекшей за собой закрытие цехов и целых заводов. Повышение цены на нефть, может быть, продлит угольную агонию, но не надолго.

Как некогда церкви, все чаще в Западной Европе бывшие фермы, сараи, мельницы, бывшие автомобильные заводы, текстильные фабрики, гидроэлектростанции переоборудуются под музеи, гостиницы, жилые дома. Названия некоторых концертных залов и площадок сохраняют следы своего происхождения, наделенного теперь неоностальгической поэзией: L'Usine, Forces Motrices, Rote Fabrik, La Manufacture, La Maroquinerie (то есть «Завод», «Турбины», «Красная фабрика», «Мануфактура», «Кожгалантерея»). Обречены ли на исчезновение европейские промышленность и сельское хозяйство? Будем надеяться, что нет. Будем надеяться, что политики предпримут все, чтобы помешать этому. Ибо завтрашние туристы-курортники захотят видеть Европу живой и как раз-таки не «туристической».

Как в тех – несколько преувеличенно-очаровательных – средневековых западноевропейских городках, которые сегодня все больше возрождаются к своему «новому средневековью», где кузнец работает – или делает вид, что работает, – для своих заказчиков, а не для праздной толпы, которая наводняет его вылизанную кузню летом или по выходным (если солнечно). Изредка, да находятся заказчики и среди праздношатающихся туристов. Мода на штучную работу растет по экспоненте. От фабрики назад к мануфактуре, а от нее – к ремесленной мастерской. От массового изделия – назад к шедевру мастера. Это движение совпадает с выходом из моды новых и со входом в моду старых добрых материй и веществ. Новое устарело. За крошечные полвека Европа пережила сперва пластмассовую революцию, потом контрреволюцию традиционных элементов: дерева, металла, стекла, глины. То есть в пластмассе мы по-прежнему нуждаемся, но ее же можно ввозить из второго и третьего мира, готового ее производить в каком угодно количестве. Вредная асбестовая фабрика с Корсики переехала ведь во Вьетнам, оставив на средиземноморских скалах свою ностальгическую скорлупу.

Итак, пусть крестьяне пашут, заводы (ну, хоть самые безвредные) – дымят, университеты – учат, лаборатории – ищут, даже если на выходе будет получаться главным образом не конкурентоспособная продукция, а социальный пейзаж, в котором приятно жить или остановиться на пару дней. Разумеется, одно другому мешать не должно. Платные экскурсии на оставшиеся заводы и ГЭС, трудовые отпуска на крестьянских дворах постепенно станут столь же популярны, как и присутствие на генеральных репетициях оркестров и посещение мастерских художников. Уже сегодня взыскательный турист избегает мест в Европе, которые прямо на туризм нацелены. Там он чувствует себя таким же обведенным вокруг пальца, как и у себя дома. Тогда зачем? Взыскательный турист ищет возможности подсмотреть иную жизнь, как она течет без него. Как выглядит горный курорт в межсезонье? Так же ли старательно мастерит сошедший со средневековой гравюры столяр в пасмурные осенние будни, когда толпа зевак разъезжается по своим рабочим местам, чтобы мечтать о следующем отпуске, а свою вуайеристскую жажду временно утолять у телевизора?

Впрочем, в рабочее время и зевака может трудиться на поприще туристско-курортном, в широком смысле этого слова. В Лондоне, Париже, Мадриде и Амстердаме гостинично-ресторанное хозяйство уже и сегодня является отраслью, занимающей наибольшее число рабочих рук. К тому же там межсезонья не бывает, и в календаре царит перманентная страда. Европейцу непросто узнать себя в этой неизбежной смене вех: его социальное существование будет осциллировать между курортником и его слугой, а обмен этими ролями будет куда более быстрым, чем тяжеловесная диалектическая акробатика господина и раба.

Пролетарии! Соединяйтесь против пролетариев всех стран!

За редким исключением нынешние программы европейских политических партий содержат три общих пункта: рост производства, обеспечение занятости и борьбу с «делокализацией», т. е. с уводом промышленных отраслей в другие страны, преимущественно третьего мира, или в трудолюбивые молодые страны европейского Востока. Все три врага рассматриваются как временные, преодолимые или как возникшие в результате несостоятельности вот этого вот правительства. Все три цели представляются как довольно легко достижимые, стоит только отстранить нынешнее несостоятельное правительство (или, соответственно, заткнуть рот мешающей работать оппозиции).

Рост производства стагнирует (в целом в зоне евро он, как известно, чуть ниже 2 %), но должен и может быть куда шибче. «Ну да, – говорит обывателю нынешнее правительство. – В этом квартале резкого роста по непредвиденным обстоятельствам не получилось, зато в следующем… Вот увидите». Из всех партий одни только «зеленые» осмеливаются вполголоса усомниться – не в осуществимости этих обещаний, а в экологической целесообразности продолжения гонки за ростом производства. Но за это они платят долей голосов избирателей куда более низкой, чем та, что диктуется серьезностью и насущностью поднимаемых ими проблем.