Изменить стиль страницы

Юрка засел за режиссерский сценарий. И его легко повело вслед за Барсуком.

Что такое кино? — будто спрашивали написанные им сцены. Кино — это смена кадров, кинетическое искусство. Оно мыслит движением!

Смена кадров была буквально продиктована каждым словом, диалогом, сценой!

Юрка захлебывался в этом удивительном соответствии литературного материала с предполагаемым воплощением. Он сразу рванул вперед, в два счета сделал несколько сцен. И остановился. Дальше лежала такая же гладкая, накатанная дорога. Мало материала ему, режиссеру, давал этот несимпатичный председатель, его окружение, его дела. Слишком четко шла авторская мысль по верной дороге. Нигде не угадывалось ям, трамплинов, взлетов… Ассоциации, которые обычно так легко давались Юрке, тут не посещали.

И начал Юрка вспоминать того неладного председателя, который в Крапивенке к медку ихнему прилип. Ведь он что — он электростанцию надумал строить, чтобы и свет в деревне, и электродойка, и все прочее!.. Гонял мужиков сверх всякой нормы на земляные работы, грозился отнять личный скот, покосы — уж больно они время от колхозных дел отрывают.

— А чем прокормишь-то? — спросила, помнится, бабка.

— О будущем надо думать, — отвечал он, слизывая с пальца мед, потекший было по бидонному боку.

— Как же в завтра через сегодня перепрыгнешь? — допытывалась старуха.

Не удостоил. Ушел с бидончиком домой.

Он построил все же электростанцию. Не рассчитал, правда, река оказалась слаба. Вот Юрка и подумал: взять это нелепое сооружение как стержень. Неудавшаяся электростанция как символ безответственного размаха за чужой счет — за счет крестьянского труда и государственных денег. И что бы ни происходило в селе — перед глазами это строительство. Сперва любовная сцена на ночном, загроможденном пустыми машинами берегу; потом столкновение председателя с бабами, идущими с прополки и набившими кофты огурцами, на фоне уже поднявшегося каркаса. Сооружение это, дальше — больше, становится видно отовсюду, занимает весь задний план. Оно довлеет, оно снится разным людям по-разному. Потом — всё. Готова. Деревня ждет. И вот вспышка света (пропадает за окном доярки Веры сад с яблоками, дальний лес, летящая птица) — и высвечивается комната в ее мещанском уюте: диван с ковриком, белая скатерть стола, буфет. Новый кадр: свара между телятницей, которая не дает забивать телочек, и ветеринаром, который… В общем, есть там такая сцена.

Председатель делает все отношения грубыми, недоброжелательными, стравливает людей, лишает их радости отдыха, возможности пойти в лес по грибы (такая сцена тоже есть), срывает свадьбу… И вместо всего этого дает им насладиться на какое-то время ковриком над диваном, высвеченными чашками в буфете, дает надежды на лучший быт.

— А что же, — сказал Барсук, выслушав Юркино предложение по сценарию, — не нужен свет? Быт? Культура?

— Нужны, нужны, — засмеялся Буров, еще возбужденный рассказом и к тому же предвидевший это возражение. — Только все надо делать по-людски. Не помню кто, Ганди, кажется, сказал, что средства меняют цель. Да, впрочем, у него и цель-то не людям доброе сделать, а самому выслужиться, вот что. Духовное — хочу я сказать — всегда выше и важнее всего, будь это самый разустроенный быт. Не замахивайся на душу! А потом, когда этот ваш председатель, такой молодец, идет на повышение, и деревня гуляет, провожает его. — вдруг свет мигает, тускнеет, гаснет. И проступают небо, деревья, изящные очертания домов с коньками на венцах. И над этим трехрядка и — песня. На минуту вспыхивает свет, гасит дали, высвечивает жратву на столах у конторы и снова гаснет.

Я сделаю это «не замахивайся», я уже много чего надумал!

Теперь Юрка часто забегал к Барсуку, перезванивался с ним. Старик спорил. Сражался, как лев.

— Нет, нет, не согласен. Подумайте еще.

Но на студии не жаловался. Может, ему тоже хотелось получше.

Только позже Юрий понял, как неумело взялся, как старался все повернуть по-своему, чего от режиссера не требовалось вовсе. И оценил терпимость Барсука.

— Если вам, молодой человек, угодно пустить меня по миру с молодой женой Нэлой и собакой Джимми — валяйте. Осуществляйте свой замысел.

— До этого далеко, — ухмылялся Юрка. Он чувствовал себя смело и подъемно. Ах, как хотелось поскорее начать!

* * *

Юрка спешил к Барсуку — показать окончательный вариант. У него хватало ума согласовывать с ним все: отказываться от Барсуковой могучей заручки было бы глупо.

Возле дома, среди кустов и газонов, Нэла прогуливала собаку. Юрка сразу оценил великолепие картины, а также маленькую женскую уловку: Нэла вышла с Джимми после его, Юркиного, звонка. И вышла принакрасившись.

— Я бы на месте Бориса Викентьевича не пускал вас даже на такие прогулки, — сказал он вместо приветствия.

— Барсук может отпускать меня куда угодно. Это неопасно.

— Вот как? — искренне не поверил Юрка. — Почему?

— Он вытащил меня из такого дерьма… Я никогда не изменю ему, хотя бы на благодарности.

Она рассказывала все это, не поднимая глаз, и Юрка подозревал, что здесь не только природная совестливость при вранье, но и желание показать длинные ресницы, которые и правда были хороши.

Они вошли в подъезд, вызвали лифт. Женщина с трудом затолкала собаку в узкую кабину и улыбнулась, одолев это препятствие. Зубы у нее оказались сахарной белизны и немного выступали вперед. Говорящие зубы.

— У вас, Нэла, — вы знаете это? — говорящие зубы.

— Что же они вам говорят?

Она подняла глаза, и они говорили еще откровеннее. Юрка нагнулся и поцеловал ее в уголок губ. Это было прекрасно. И она не возразила, только зыркнула в стекло кабины — не видел ли кто?

— Так из какого такого он тебя вытащил? — допытывался Юрка в тот же вечер, лежа рядом с ней на неширокой тахте, поставленной к тому же (ох уж эти выдрючки!) поперек ее будуарной комнаты.

Получилось так — Юрка застал Барсука на выходе. Его вызвали в Госкино. Он был деловит и смущен: испытывал неловкость перед Юркой.

— Я забыл совсем о совещании, а тут звонок… Простите, Юрий Матвеич. И вечером я зван на банкет, так что только завтра прочитаю. Сам прочитаю, вы оставьте… Правки? От руки? Разберу. Нэлочка, может, вы угостите Юрь Матвеича кофе? Смягчите эту мою неловкость!

И вот она смягчила. Весьма хорошо справилась.

— Ну, так чем же он тебя облагодетельствовал?

— Не смейся. — Она надула губы (у нее толстые губы, очень яркие, и довольно много мелких морщинок под глазами). — У меня была ужасная семья…

— Дети?

— Нет, отец. Он пил.

— Но прости, дорогая, я так понял, что Барсук не похитил тебя ребенком. Или ты еще жила у отца?

— Нет, я жила у мужа.

— Ну вот видишь.

— И он тоже был гадкий человек. Он чуть не заморил меня совсем. Ни копейки карманных денег, одежка как из приюта и — никуда. Даже института не дал окончить: терзался, видите ли, сомнениями — уж не по расчету ли я за него вышла?

— А кто он?

— Да пустяки. Генерал.

— Ну, это не пустяки. Это кое-что. Но ты, конечно, любила его?

— Я была глупой девчонкой. Мне бы только из семьи вон.

— А Барсук, стало быть, хорош с тобой?

— Он меня любит. И уважает.

— Потому и говорит «вы»?

— Да, потому. Не задирайся. Он столько дал мне — знаний, понимания искусства, дал мне ощутить, что я тоже человек. Вот почему я никогда не смогу…

— Ну-ну, я слушаю.

— …не должна быть дрянью… — тихонько договорила она и поднялась, накинула халат.

— Конечно, — сказал он, целуя ее в затылок. — Дрянью быть не надо.

Нэла проводила его до двери и, когда он уже кивнул ей, не выдержала:

— Ты позвонишь мне? Да? Я буду ждать.

Юрка шел обескураженный. Нэла совсем не нравилась ему. Ни игра в добродетель, ни отсутствие этой добродетели, ни легкость формулировок, за которыми ничего не стоит («из такого дерьма…», «не должна быть дрянью…»), ни даже откровенное бабье прощанье («Ты позвонишь мне? Да?») — ничто не тронуло и не задело его. Скорее вызвало протест. Это был чуждый ему человеческий тип.