Изменить стиль страницы

Сейчас они жили одни, отправив детей учиться в Англию. Я чувствовал себя в их истинно английском жилище неуютно: бесконечные безделушки назойливо отвлекали внимание. В Америке взгляд и мысль приучаются в подобных ситуациях замечать лишь необходимое, но в Островитянии эта спасительная способность к самоограничению утрачивается.

Однако среди прочего у Гилморов оказалось пианино, и после обеда Глэдис, ободренная радушием наших хозяев, спросила, нельзя ли ей поиграть немного. Она долго сидела, не решаясь коснуться клавиш. Потом, пройдясь по клавиатуре и взяв несколько аккордов, очаровательно исполнила «Warum?»[2] Шумана, после чего надолго притаилась в глубоком кресле.

И только когда мы наконец на какое-то время остались одни, она поделилась своими мыслями. Ей хотелось бы иметь пианино дома, но она боялась, что его здесь не достать, даже если у нас хватит денег…

— Если ничего не выйдет с живописью, я должна найти хоть какое-то занятие, — сказала она, когда мы лежали рядом в темноте. Я ответил, что сделаю все, что смогу, но она быстро возразила, что о пианино не стоит и думать: — Я добьюсь своего в живописи. Как только мы вернемся в усадьбу, возьмусь за работу всерьез. Пусть это мое самое слабое место, я начну с портретов. Первым будет портрет Анселя-брата. Это характер, личность.

Мы задержались у Гилморов и на весь следующий день, который Глэдис провела в библиотеке, обложившись книгами, которые она скорее просматривала, чем читала.

— А есть ли в Островитянии современное искусство? — спросила она, и я пообещал разузнать насчет этого в столице.

Потом мы стали решать, куда поедем дальше, и стоило мне упомянуть, что до Файнов всего лишь день пути, не больше, как Глэдис сказала, что готова ехать, даже если день окажется долгим, а лорда Файна не будет дома. Погода улучшилась, и Глэдис снова была полна сил. Она сказала, что хотя сам университет и интересное место, но Гилморы — люди ограниченные, скучные, а в город ей пока не хочется.

Таким образом, на следующее утро мы уже снова были в пути. Несколько раз за день мне пришлось пожалеть о нашем решении. Добраться до Тиндала засветло мы не успели, и мне снова пришлось, спешившись, идти вверх по бесконечному ущелью, где протекал Фрайс. Луна приближалась к первой четверти, но местами, и довольно часто, дорога тонула в непроглядной тьме. Небольшой отрезок пути Глэдис тоже шла пешком, ведя лошадь сзади в поводу, но скоро с явным облегчением снова села в седло.

Я вспомнил, как мы шли здесь же с Наттаной и ее братьями, но луны тогда не было, и все было совсем другое.

Глэдис прямо сказала, что еще никогда в жизни не чувствовала себя такой усталой, но на ее настроение это не повлияло. Она была счастлива, и я, глядя на нее, был счастлив не меньше. Когда мы наконец проехали через знакомые ворота и сосновый лес и подъехали к дому, который я так хорошо знал, она только и могла, что посмеяться над своим плачевным видом.

Мара была дома одна. Лорд Файн с братом уехали в столицу. Глэдис чересчур устала, чтобы отужинать, как подобает по обычаю. Она попросила только стакан горячего молока и разрешения лечь. Вытянувшись на кровати, она сказала, что у нее нет сил даже раздеться — болит каждый мускул.

— Все в порядке, Джон, не беспокойся. Пройдет время, и я здесь окрепну. Усталость — это временное.

Она выглядела несколько похудевшей, повзрослевшей и более решительной. Я глядел на нее, соображая, что могу для нее сделать. При мысли о ее потаенной боли сердце мое надрывалось, причем меня тревожило даже не столько настоящее, сколько будущее. Если я потеряю ее, мне вряд ли захочется жить дальше.

— Ну что у тебя такой перепуганный вид? — сказала она. — Я совершенно в порядке! Завтра ты увидишь меня такой же, как всегда.

— Я не за это боюсь, а за свою любовь. Что мне с ней делать?

— Можешь помочь мне раздеться.

Чувствуя себя одновременно нянькой и любовником, я помог ей снять одежду ласковыми, бережными движениями. Тело ее было податливым и неуклюжим, как у большой куклы. Укрыв ее и подбросив дров в очаг, я пошел к Маре: она дала мне смягчающего ароматического масла. Вернувшись, я стал греть его у огня.

Глэдис дремала.

— Что ты хочешь делать? — спросила она. Я объяснил, и она, томно вздохнув, вытянулась на постели.

— Не верится, что я и в самом деле у Файнов, — сонно произнесла она. — Скорее бы утро, скорей бы все посмотреть. Это как во сне. Островитяния — это сон… Человек так устроен, что ему все кажется, будто сон — плохо, и что он должен постоянно бодрствовать. Причина — мое сознание.

— А что, тебе кажется, ты должна делать?

— Приносить людям добро, я думаю. Я так мало сделала в жизни добра. Мы с мамой немного шили для бедных. Но я постоянно собиралась заняться еще чем-нибудь, и в доме всегда оставалась работа. Но здесь для меня дел нет. Люди всегда чуточку эгоисты. От этого никуда не деться — что здесь, что там, дома.

— Разве тебя не радует, что здесь нет бедных?

— Это меня не устраивает, мою совесть… Я думала, что смогу быть этакой барыней-благодетельницей, вроде хозяек английских усадеб, и являться в дом к благодарным крестьянам с индюшкой в корзинке. Но здесь они живут не хуже меня. Я должна найти себе занятие. И это тоже сбудется.

— Рисование, музыка — у тебя уже есть планы.

— Нет, тут нужно что-то другое. То, что я нашла бы сама. Я ведь не часть тебя. — Она произнесла это шутливым тоном, но мне было не до шуток.

— Ты принадлежишь себе, — ответил я.

— Я буду очень независимой.

— Ты и так независима, а оттого, что приехала ко мне, — еще больше.

— Но я могу сделать что-нибудь, что тебе не понравится.

— Будь верна тому, что для тебя дорого, и не стремись к независимости ради нее самой.

— Если я буду верна только тому, что мне дорого, я стану полностью твоей, а ты этого не хочешь.

На подобного рода заявление мне оставалось лишь ответить прямым отказом. Вместо этого я откинул одеяло и стал растирать ее растопленным маслом. Теперь у меня был новый предлог позаботиться о ее теле, красотой которого я восхищался, и, видя совсем рядом ее наготу, все то простое, что составляло Глэдис, я по-новому ощутил, сколь она дорога мне, так дорога, так прекрасна, так бесценна, что сердце мое готово было разорваться от любви; ее щеки полыхали румянцем и слезы сверкали и дрожали на ресницах. Я готов был встать перед ней на колени. Она была моим другом, идеальным товарищем, моей радостью, возможностью воплотить себя. И «любовь», и «ания» — эти слова значили слишком мало. Мои прикосновения были почти лаской, и я ласкал, гладил ее не спеша, и она покорялась мне безропотно, тихо, закрыв глаза, почти погрузившись в сон…

Решив, что она уснула, я снова укрыл ее и сам разделся, но не успел лечь, как она, в полудреме, прильнула ко мне.

— Если я не твоя, то есть что-то наше, — шепнула она.

В поместьях Файнов и Кетлинов у меня было много друзей, и наутро они стали приезжать один за другим, чтобы повидаться с нами, и упрашивали нас погостить подольше и навестить их, но мы предполагали задержаться здесь только на один день. Несмотря на перенесенные тяготы, Глэдис была неутомима. Ей хотелось поскорее увидеть столицу и встретиться там с новыми знакомыми.

Приезжавшие держались со мной легко, по-дружески и часто вспоминали прошлое, как то принято между людьми, какое-то время жившими рядом. Анор, знакомый Глэдис по моим письмам, пришел с сыном, дочерью и пятью детьми Бодинов; Бард и его жена Анора выглядели нарядно и загадочно; Толли, мой друг, пришел один — его сестра Толлия была в школе; пришли четверо Хинингов; Ларнел и подросшая, повзрослевшая Ларнелла; и наконец, Кетлин с дочерьми. Двое последних остались на ленч.

Это было просто нашествие, и Глэдис утомилась и сидела притихнув и посерьезнев. Однако, когда Кетлина Аттана, та самая, что высекла барельеф, висящий в нашей усадьбе на реке Лей, пригласила ее в свою мастерскую, — она согласилась. Обе были примерно ровесницами, и я не пошел с ними, решив, что, пожалуй, Глэдис будет легче находить себе друзей самой.

вернуться

2

«Отчего?» (нем.)