Он снова подсунул ключ под подушку, избегая взглядывать на Джимми, который не сделал за все это время ни одного движения. Донкин решительно повернулся к койке спиной и направился к двери с таким видом, как будто собирался пройти по крайней мере милю. Сделав два шага, он уткнулся в нее носом. Донкин осторожно взялся за ручку, но в этот момент им овладела вдруг безошибочная уверенность, что за спиной его совершается что-то необычайное. Он быстро повернулся кругом, как будто кто-то ударил его по плечу. Он сделал это как раз вовремя, чтобы увидеть, как глаза Джимми вспыхнули и сразу потухли, точно две лампы, опрокинутые одним сильным ударом. Что-то похожее на алую нитку свешивалось по подбородку его из угла рта. Он больше не дышал.

Донкин мягко, но твердо закрыл за собой дверь. Спящие люди, сбившись в груду под куртками, выделялись на освещенной палубе темными насыпями, похожими с виду на заброшенные могилы. Ночью работы не было и его отсутствие осталось незамеченным. Он стоял неподвижно, совершенно пораженный тем, что нашел мир таким же, каким оставил его; море, корабль, спящие люди — все было на месте; и он нелепо удивлялся этому, как будто ожидал найти людей мертвыми и все знакомые вещи исчезнувшими навеки; и он, точно странник, после многих лет возвращающийся на родину, готовился встретить поразительные перемены. Пронизывающая свежесть ночи заставляла его слегка вздрагивать, и он изо всех сил старался сжаться в комок. Заходящая луна печально поникла над западным бортом, как бы съежившись от холодного прикосновения бледной зари. Корабль спал. Бессмертное море простиралось вдаль, огромное и туманное, как лик жизни, с блестящей поверхностью и мрачными глубинами, манящее, пустое, вдохновляющее, страшное. Донкин бросил ему вызывающий взгляд и бесшумно исчез; казалось, будто величавое молчание ночи, осудив, изгнало его.

* * *

Смерть Джимми, несмотря ни на что, страшно поразила всех нас. Мы сами не подозревали до этой минуты, сколько веры мы вкладывали в его обманчивые иллюзии. Мы так глубоко прониклись его верой в собственную жизнеспособность, что смерть эта, точно смерть старой религии, потрясла основы нашего общества. Какая-то общая связь распалась вдруг — сильная, подлинная и почтенная связь сентиментальной лжи. Весь этот день мы работали спустя рукава, бросая друг на друга недоверчивые взгляды; на всех лицах было написано глубокое разочарование. В глубине души мы считали, что Джимми, отойдя в другой мир, поступил вероломно и не по-товарищески. Он не поддержал нас, как должен был бы сделать это истинный друг. Уйдя от нас, он унес с собой и мрачную величавую тень, в которой наше безумие с тщеславным удовлетворением облекалось в образ сострадательного посредника между ним и судьбой.

А теперь мы ясно видели, что это было нечто совсем иное — самая обыкновенная глупость; нелепая и никчемная попытка вмешаться в высшее решение — это в том случае, если Подмур был прав. Может быть, так оно и было. Сомнение пережило Джимми; мы напоминали шайку связанных между собой преступников, которых внезапно дарованная милость разобщает и заставляет глубоко возмущаться друг другом.

Так поступали и мы. Одни грубо накидывались на своих лучших товарищей, другие совершенно отказывались говорить. Один только Сингльтон не проявил удивления.

— Умер, правда? Конечно, — сказал он, указывая на остров прямо по траверзу (благодаря штилю корабль все еще держался в виду острова Флорес). — Умер, конечно!

Он не был удивлен. Тут был берег. А там, на передней рубке, тело, ожидавшее парусного мастера. Причина и следствие. И в первый раз за это плавание старый моряк сделался очень весел и говорлив; он объяснял нам, иллюстрируя примерами из бесконечных запасов своей памяти, как во время болезни вид острова (хотя бы очень маленького) оказывает на больного более роковое влияние, чем вид материка. Но он не мог объяснить, в чем тут была причина.

Похороны Джимми были назначены на пять часов, и время медленно тянулось до этого срока, — время, полное душевной тревоги и даже физического недомогания. Мы работали кое-как и совершенно справедливо заслужили головомойку. Люди и так уже хронически находились в состоянии какого-то голодного раздражения, и выговор окончательно вывел их из себя. Донкин усердно работал, повязав себе лоб грязной тряпкой; он выглядел так ужасно, что даже мистер Бэкер почувствовал жалость при виде такого мужественного страдания.

— Уф! эй, Донкин. Бросьте работу и пойдите прилягте на эту вахту. Вы, должно быть, больны.

— Так и есть, сэр, голова у меня… — сказал он покорным голосом и быстро исчез.

Такая снисходительность пришлась многим не по вкусу, и они решили, что подшкипер «нынче чертовски размяк». На юте виднелся капитан Аллистоун, наблюдавший за небом, которое на юго-западе было густо покрыто облаками, скоро на палубах распространился слух, что барометр ночью начал падать и что скоро можно ожидать ветра. Это обстоятельство по очень своеобразной ассоциации вызывало горячие споры относительно точного времени кончины Джимми. Случилось ли это до или после того, как барометр поехал вниз, — узнать это было невозможно, и раздосадованные люди осыпали друг друга презрительными замечаниями. Вдруг в передней части началась свалка. Миролюбивый Ноульс и добродушный Девис дошли до драки из-за этого вопроса. Нижняя вахта мужественно вмешалась, и вокруг рубки в течение десяти минут держался шум и визг.

А на самой рубке, в колеблющейся тени парусов, лежало завернутое в белую простыню тело Джимми. Оно находилось под охраной убитого горем Бельфаста, которого его глубокое отчаяние заставило презреть драку. Когда шум улегся и страсти успокоились, уступив место угрюмому молчанию, он встал в головах спеленутого тела и, воздев обе руки, воскликнул в болезненном гневе:

— Вы бы хоть себя-то постыдились!..

Нам было стыдно.

Бельфаст очень тяжело переносил свою утрату. Он всячески проявлял неистощимую преданность покойному. Это он, а не кто другой, помогал парусному мастеру приготовить то, что оставалось от Джимми, в торжественный дар ненасытному морю. Он тщательно прилаживал к ногам груз — два цокольных камня, старую якорную скобу без шпильки, несколько ломаных звеньев негодной цепи. Он прилаживал их то так, то этак.

— Боже милосердный! Уж не боишься ли ты, что он натрет себе мозоли? — спросил парусный мастер, которому эта работа была далеко не по нутру. Он с остервенением втыкал иголку, свирепо пыхтя трубкой; голова его тонула в облаке табачного дыма. Он переворачивал и натягивал парусину, продергивал стежки.

— Подними-ка ему плечи… Подтяни к себе… Та-ак… Держи!

Бельфаст повиновался — поднимал, тянул, держал, подавленный горем, роняя слезы на осмоленную нитку.

— Не натягивай слишком туго парусину на лицо, парусник, — слезно умолял он.

— И чего ты изводишься? Ему и так будет достаточно хорошо, — уверял парусный мастер, отрезая нитку после последнего стежка, который пришелся приблизительно на середине лба Джимми.

Он свернул оставшуюся парусину, спрятал иголки.

— С чего это ты так расстраиваешься? — спросил он.

Бельфаст смотрел вниз на длинный тюк серой парусины.

— Я вытащил его, — прошептал он. — Он не хотел умирать… если бы я просидел с ним эту ночь, он остался бы жить, ради меня… Но я чего-то устал вчера.

Парусный мастер сильно затянулся несколько раз и пробормотал:

— Когда я… на стоянке в Вест-Индии… Фрегат «Бланш»… Желтая лихорадка… Зашивал по двадцать человек в день… Портсмутские, Девенпортские ребята, земляки… знал их отцов, матерей… сестер… всю родню. И то ничего. А такой-то вот негр — не знаешь даже, откуда он. Никого у него нет. Никто о нем и горевать не станет. Кому он нужен?

— Мне! Я вытащил его! — в отчаянии пробормотал Бельфаст.

Джемс Уэйт лежал на двух сколоченных досках, по-видимому, смирившийся и притихший, под складками английского флага с белой каймой. Четыре матроса перенесли его на корму и медленно опустили на пол ногами к открытому борту. С запада шло легкое волнение, и красный флаг на половине мачты, следуя за качкой корабля, то разворачивался, то снова опускался на сером небе, точно язычок мигающего пламени. Чарли пробил склянки; при каждом крене на правый борт весь обширный полукруг стальной воды, видневшейся с этой стороны, устремлялся к самому краю борта, как бы желая поскорее получить нашего Джимми. Все были тут, кроме Донкина, который слишком плохо чувствовал себя, чтобы подняться наверх. Капитан и мистер Крейтон стояли, обнажив головы, на уступе юта. Не задолго перед этим шкипер торжественно обратился к мистеру Бэкеру со словами: — «Вы лучше моего разбираетесь в молитвеннике», и мистер Бэкер согласился исполнить его желание. Он быстро вышел из каюты с несколько смущенным видом. Все сняли фуражки. Мистер Бэкер начал тихим голосом, прерывая чтение своим обычным безобидно угрожающим фырканьем, как будто в последний раз делал выговор этому мертвому моряку, лежавшему у его ног. Люди внимательно слушали, разбившись на группы. Одни перегибались через кофель-планку, глядя на палубу; другие задумчиво держались руками за подбородки, или, скрестив руки и слегка преклонив одно колено, опускали головы в позе, выражавшей благоговейную сосредоточенность. Вамимбо грезил. Мистер Бэкер читал, набожно фыркая при каждом повороте страницы. Слова, минуя неустойчивые сердца людей, улетали в бездомное странствование над бессердечным морем. И Джемс Уэйт, навеки успокоенный, лежал не критикуя, совершенно безучастный, среди хриплого шепота отчаяния и надежд.