Изменить стиль страницы

Рука Дэйна, легшая к нему на плечо, заставила Олмэйра вздрогнуть и вернуться из какой-то очень далекой страны. Он оглянулся, но глаза его, казалось, смотрели не на Дэйна, а только на то место, на котором тот стоял. Дэйну стало жутко под этим бессознательным взглядом.

— Что такое? — спросил Олмэйр.

— Она плачет, — тихо сказал Дэйн.

— Она плачет! Почему? — равнодушно спросил Олмэйр.

— Об этом-то я и пришел спросить тебя. Моя рани улыбается, когда глядит на своего возлюбленного; это плачет не она, а белая женщина. Ты должен понимать — почему. Олмэйр пожал плечами и опять повернулся к морю.

— Пойди, туан Путай, — молвил Дэйн. — Пойди к ней. Ее слезы мне страшней, чем гнев богов.

— Правда? Ты еще не раз увидишь их. Она сказала мне, что жить без тебя не может, — отвечал Олмэйр без малейшего проблеска выражения на лице, — возвращайся же поскорее к ней из боязни, как бы тебе не найти ее мертвой.

Он расхохотался таким громким и неприятным смехом, что Дэйн с некоторым опасением воззрился на него, но все же слез с борта лодки и медленно направился к Найне, взглянув на ходу на солнце.

— И вы уедете, когда солнце будет у нас над головами? — спросил он.

— Да, туан. Тогда мы уедем, — отвечал Дэйн.

— Мне недолго остается ждать, — пробормотал Олмэйр. — Мне очень важно проводить вас — проводить вас обоих. Крайне важно, — повторил он, останавливаясь и пристально глядя на Дэйна.

Он отправился к Наине, а Дэйн остался позади. Олмэйр подошел к дочери и несколько времени, стоя, глядел на нее. Она не открывала глаз, но, заслышав около себя шаги, тихо всхлипнула и прошептала: Дэйн!

Олмэйр колебался мгновение, потом опустился рядом с ней на песок. Не получая ни слова в ответ, не чувствуя прикосновения, она открыла глаза, увидала отца и быстро села, как бы пораженная ужасом.

— Ах, отец! — тихо шепнула она, и в этом слове прозвучало и сожаление, и страх, и зарождающаяся надежда.

— Я никогда не прощу тебя, Найна, — сказал Олмэйр совершенно бесстрастным голосом. — Ты вырвала у меня сердце в то время, когда я мечтал только о твоем счастье. Ты обманула меня. Твои глаза, в которых мне сияла сама истина, лгали мне, а сколько времени — про то ты сама всех лучше знаешь. Ты гладила мои щеки, а сама считала минуты до захода солнца, который должен был служить тебе сигналом для встречи с этим человеком!

Он умолк, и оба молча сидели рядом, глядя не друг на друга, а на беспредельный морской простор. Слова Олмэйра осушили слезы Найны, и взгляд ее сурово устремился на безбрежную синеву, прозрачную, спокойную и неподвижную, как самое небо. Он тоже смотрел на нее, но черты его утратили всякое выражение, и в глазах его не было жизни. Лицо его напоминало чистый лист серой бумаги, без следа волнения, чувства, рассудка, даже без признака самосознания. Все страсти — сожаление, горе, надежда или гнев — исчезли, стертые рукой судьбы, как будто все было покончено этим последним ударом и не было больше надобности ни в каких пометках. Те немногие люди, которые еще видали Олмэйра в течение остававшихся ему немногочисленных дней жизни, всегда бывали потрясены видом его лица, не отражавшего ничего из того, что происходило в душе самого человека; так немая стена тюрьмы скрывает грех, раскаяние, страдание, загубленные жизни под холодным равнодушием камня и цемента.

— А что прощать? — спросила Найна, не обращаясь прямо к Олмэйру, а словно рассуждая сама с собой. — Разве я не имею права прожить свою жизнь по-своему, как ты прожил свою? Ты хотел, чтобы я шла намеченной тобой дорогой; но не я виновата, что эта дорога закрылась предо мной.

— Ты ни разу не сказала мне, — пробормотал Олмэйр.

— А ты ни разу не спросил меня, — отвечала она, — и я думала, что ты такой же, как и другие, и что тебе все равно. Я одиноко несла воспоминание о моем унижении; мне незачем было говорить тебе, что оно постигло меня потому, что я твоя дочь. Я знала, что ты не можешь отомстить за меня.

— А между тем, — перебил ее Олмэйр, — я только об этом и думал! Я надеялся подарить тебе годы счастья за один короткий миг страдания. Я знал один только способ.

— Да, но он не был моим! — возразила она. — Как мог ты дать мне счастье, не дав в то же время жизни? Жизнь! — повторила она с неожиданным пылом, и слово это звонко пронеслось над морем. — Жизнь — значит могущество и любовь! — прибавила она тихим голосом.

— Это? — сказал Олмэйр и пальцем указал на Дэйна, стоявшего тут же и смотревшего на них с недоуменным любопытством.

— Да, это! — возразила она, прямо посмотрела в лицо отцу и тихо ахнула, впервые заметив неестественную неподвижность его черт.

— Лучше бы я задушил тебя своими собственными руками, — сказал Олмэйр без малейшего признака выражения в голосе. Так велик был контраст между его бесстрастием и невыразимой горечью его переживаний, что удивил даже его самого. Он спросил себя: кто это говорит? — и медленно осмотрелся вокруг, как бы ожидая увидать кого-то; потом опять устремил глаза на море.

— Ты говоришь так потому, что тебе непонятен смысл моих слов, — печально сказала она. — Между тобой и моей матерью никогда не было любви. Когда я вернулась в Самбир, то оказалось, что там, где я надеялась обрести мирное пристанище, царили ненависть, отвращение и обоюдное презрение. Я прислушивалась то к твоему, то к ее голосу. И тут я увидала, что ты не можешь понять меня: ведь я была частицей той женщины, которая являлась позором и печалью твоей жизни. Мне приходилось выбирать между вами, я колебалась. Почему ты был так слеп? Неужели ты не видел, как я боролась у тебя на глазах? Но когда явился он, то все сомнения исчезли, и я не видела ничего, кроме сияния голубого безоблачного неба.

— Я доскажу остальное, — перебил ее Олмэйр. — Когда явился этот человек, мне тоже засияли солнце и небесная лазурь. Гром ударил в меня с этого неба, и все вокруг меня сразу замолкло и померкло навеки. Я никогда не прощу тебя, Найна; я завтра же позабуду тебя. Я никогда не прощу тебя, — повторил он с машинальным упорством, а она свдела, опустив голову, как будто боялась взглянуть на отца.

Ему казалось чрезвычайно важным убедить ее в том, что он никогда не простит ее. Он был убежден, что в основе всех его надежд лежала его вера в нее, что ею вдохновлялось его мужество, его решимость жить и бороться и победить, наконец, ради нее. Теперь же вера его исчезла, загубленная ее же собственными руками, загубленная жестоко, вероломно, исподтишка, в самую минуту успеха. Среди окончательного крушения всех его привязанностей и чувств, среди хаотического смятения его мыслей, над смутным ощущением физической боли, похожей на жгучую боль от удара кнута, которая пронизывает все тело от плеч до пят, одна только мысль оставалась ясной и определенной — не прощать ей, одно страстное желание — забыть ее. Так понимал он свой долг перед самим собой, своей расой, своей почтенной родней, перед целым светом, потрясенным и выведенным из равновесия ужасающей катастрофой его жизни. Он ясно это видел и считал себя сильным человеком. Он всегда гордился своей непоколебимой стойкостью. И тем не менее ему было страшно. Она была для него всем. Что, если вдруг его любовь к ней подорвет в нем чувство собственного достоинства? Она была замечательной женщиной, — он это видел; все скрытое величие его собственной натуры, в которое он искренне верил, перешло в эту стройную девическую фигуру. В ней таилась возможность великих деяний! Что, если вдруг он прижмет ее к сердцу, забудет свой стыд, свой гнев, свое горе и — последует за нею? Что, если он переделает свое сердце — если не цвет кожи-и поможет украсить ей жизнь, поможет сделать так, чтобы существование ее протекало под охраной двух привязанностей, уберегающих ее от всякой беды? Что, если вдруг он скажет ей, что его любовь к ней сильнее, чем… — Я никогда не прощу тебя, Найна! — закричал он и бешено вскочил в ужасе, нахлынувшем на него при этих представлениях.

В последний раз в жизни он так возвысил голос. С этих пор он говорил всегда монотонным шепотом, точно инструмент, в котором от тяжелого удара со звоном порвались все струны, кроме одной.