В ноябре 1792 г. Бетховен уехал из Бонна в тот самый момент, когда война уже вступала в город. Он намеревался устроиться в Вене – музыкальной столице Германии.[17] По дороге в Вену ему пришлось пробираться сквозь расположение гессенских войск, посланных против Франции. Понятно, что его охватили патриотические чувства. В 1796 и 1797 гг. он положил на музыку воинственные стихи Фридберга «Песнь расставанья» и патриотическую хоровую «Мы – великий немецкий народ» («Ein grosses deutsches Volk sind wir»). Но тщетно пытается он воспевать врагов революции. Революция захватывает всех, захватывает она и Бетховена. С 1798 г., невзирая на обострившиеся отношения между Францией и Австрией, у Бетховена завязываются дружеские связи с французами, кое с кем из посольства и генералом Бернадоттом, который тогда приехал в Вену.[18] Во время встреч и бесед этих лет в Бетховене укрепляются республиканские чувства, мощное развитие коих можно наблюдать далее на протяжении всей его жизни.
Портрет, сделанный с него Штейнгаузером, дает довольно верный образ Бетховена того времени. По отношению к позднейшим изображениям Бетховена этот портрет – то же, что Бонапарт работы Герена: жесткое лицо, снедаемое лихорадкой честолюбия – в сопоставлении с другими канонизированными изображениями Наполеона. Бетховен кажется там моложе своих лет; он худ, держится очень прямо, тугой и высокий галстук подпирает подбородок, взгляд недоверчивый и настороженный. Он знает себе цену, он верит в свои силы. В 1796 г. он записывает у себя в книжечке: «Смелее! Невзирая на все слабости телесные, мой гений восторжествует… Двадцать пять лет! Вот они и пришли! Мне двадцать пять лет… В этот самый год мне как человеку должно подняться во весь рост».[19] Г-жа фон Бернгард и Гелинк свидетельствуют, что он крайне горд, резок в обращении и угрюм, говорит с ярко выраженным провинциальным акцентом. Но близкие его друзья знают, сколько чудесной доброты прячется под этой заносчиво-неуклюжей манерой. Когда он пишет Вегелеру о своих успехах, вот какая мысль первой приходит ему в голову: «Представь, один из моих друзей находится в нужде; если кошелек мой пуст и я не в силах помочь тотчас же, ну что ж, мне стоит только сесть за стол и взяться за работу, и довольно скоро я помогу ему выбраться из беды… Понимаешь, до чего это замечательно».[20] И немного далее он пишет: «Пусть мое искусство служит ко благу бедняков» («Dann soll meine Kunst sich nur zum Besten der Armen zeigen»).
Но беда уже постучалась у его дверей, поселилась у него и больше его не покидала. Между 1796 и 1800 гг. глухота начала свою страшную, разрушительную работу.[21] Даже ночью в ушах у него стоял непрерывный шум; его мучили острые боли в желудке. Слух постепенно ослабевал. В течение нескольких лет он никому в этом не признавался, даже самым близким друзьям; он избегал появляться на людях, чтобы как-нибудь не обнаружился его недостаток; он хранил про себя эту ужасную тайну. Но в 1801 г. он уже не в силах молчать и в отчаянии рассказывает обо всем друзьям – доктору Вегелеру и пастору Аменда:
«Мой дорогой, добрый, мой сердечный друг Аменда!.. Как часто я жаждал видеть тебя здесь, около себя! Бетховен твой глубоко несчастен. Узнай, что благороднейшая часть меня, мой слух, очень ослаб. Еще в то время, когда мы с тобой были вместе, я чувствовал симптомы болезни, и я скрывал их, но с тех пор мне становилось все хуже и хуже. Выздоровею ли я? Конечно, я надеюсь, но надежда слабая: такие заболевания редко поддаются излечению. Какая грустная у меня жизнь – избегать всего, что любишь, что тебе дорого, особенно здесь, в этой мелочной, себялюбивой среде. Жалкая участь – сносить покорно свои несчастья и в этом видеть единственное прибежище. Конечно, я твердо решил быть сильнее своих страданий, но удастся ли мне это?»[22]И Вегелеру: «Я влачу печальное существование. Вот уже два года, как я тщательно избегаю всякого общества, потому что не могу же я сказать людям: «Я глухой!» Это было бы еще возможно, будь у меня какая-нибудь другая профессия, но при моем ремесле ничто не может быть ужаснее. Как обрадовались бы мои враги! А ведь их у меня немало!.. В театре я вынужден садиться у самого оркестра, чтобы разбирать слова актеров. А как только сяду подальше, уже не улавливаю высокие тона инструментов и голосов… Когда говорят тихо, я еле слышу… но когда кричат – это для меня совершенно невыносимо… не раз я проклинал свое существование… Плутарх научил меня покоряться судьбе. Но я не желаю сдаваться и не сдамся, если это только возможно, хотя бывают минуты, когда я чувствую себя самым несчастным из творений божьих… Покорность судьбе! Какое жалкое прибежище! Но только это одно мне и остается!»[23]Эта трагическая скорбь отразилась в некоторых произведениях того времени – в «Патетической сонате» (ор. 13, 1799 г.) и еще более в ларго Третьей сонаты для фортепиано (ор. 10, 1798 г.). Удивительно, что печаль эта не коснулась стольких других произведений того времени, – сияющий радостью септет (1800 г.), прозрачная Первая симфония (до-мажор, 1800 г.) выражают юношескую беспечность. Значит, душа не сразу привыкает к страданию. Ей так нужна радость, что, лишенная радости, она не может не создавать ее. И если настоящее слишком уж невыносимо, она живет в прошедшем. Счастливые дни прошлого не исчезают из памяти в один миг; долго еще сияние их не тускнеет, хотя сами они уже канули в вечность. Бетховен в Вене, несчастный и одинокий, уходит в воспоминания о родной стране, и его творческая мысль в то время пронизана ими. Тема анданте с вариациями в септете – это одна из рейнских «Песенок» («Lied»); симфония до-мажор – это тоже творение Рейна, поэма молодости, улыбающейся своим грезам. Веселая, томная поэма: в ней слышится желание завоевать сердце любимой и надежда, что это сбудется. Но в некоторых местах симфонии, в вступлении, в светотени сумрачно звучащих басов, в причудливом скерцо, вы замечаете, замечаете с волнением, как сквозь юный облик вдруг проглянет на вас будущий гений. Это глаза Бамбино из «Святого семейства» Ботичелли, очи младенца, в которых словно уже читаешь всю будущую трагедию.
К физическим страданиям присоединились огорчения совсем иного порядка. Вегелер рассказывает, что он не помнит Бетховена иначе, как в состоянии страстной влюбленности. Его увлечения, по-видимому, всегда отличались поразительной чистотой. Между страстью и наслаждением нет ничего общего. И если в наши дни все-таки умудряются путать одно с другим, то только потому, что большинство людей пребывает на сей счет в неведении и истинная страсть стала величайшей редкостью. В натуре Бетховена было нечто пуританское; вольные разговоры и мысли внушали ему ужас, любовь была для него святыней, и тут он оставался непримирим. Говорят, он не мог простить Моцарту того, что тот унизил свой гений, написав «Дон Жуана». Шиндлер, близкий друг Бетховена, уверяет, что «он прожил жизнь свою в девственной чистоте и ему никогда не приходилось упрекать себя в минутной слабости». Такие люди словно созданы для того, чтобы стать жертвой обманщицы-любви. И это оправдалось на Бетховене. Он без конца влюблялся до безумия, без конца предавался мечтам о счастье, затем очень скоро наступало разочарование, он переживал горькие муки.
И вот в этих-то чередованиях – любви, гордости, возмущения – надо искать наиболее плодотворные источники бетховенских вдохновений вплоть до того времени, когда природная буря его чувств затихает в грустной покорности судьбе.
В 1801 г. предметом его страсти была, видимо, Джульетта Гвиччарди, которую он обессмертил, посвятив ей свою знаменитую сонату, известную под названием «Лунной», ор. 27 (1802 г.). «Мне стало отраднее жить, – пишет он Вегелеру, – я чаще встречаюсь с людьми… Эта перемена… ее произвело очарование одной милой девушки; она любит меня, и я люблю ее. Первые счастливые минуты в моей жизни за последние два года».[24] Он дорого заплатил за них. Прежде всего эта любовь заставила Бетховена еще больнее почувствовать, какое несчастье его глухота и как непрочно его положение, раз он не имеет возможности жениться на любимой девушке. Кроме того, Джульетта была кокетка, ребячливая, себялюбивая; она причиняла Бетховену тяжкие страдания, а в ноябре 1803 г. вышла замуж за графа Галленберга.[25] Такие страсти опустошают душу; а когда душа уже ослаблена недугом, как это было с Бетховеном, они могут сокрушить ее вконец. Это единственный период жизни Бетховена, когда он был чуть ли не на краю гибели. Он пережил минуты страшного отчаяния, о чем свидетельствует одно его письмо. Это его «Гейлигенштадтское завещание» братьям Карлу и Иоганну со следующей надписью: «Прочесть и привести в исполнение после моей смерти».[26] Душераздирающий вопль возмущения и невыносимой муки! Нельзя читать его без глубокой жалости. Бетховен в эту минуту готов был наложить на себя руки, и только несокрушимая стойкость духа спасла его.[27] Последние его надежды на выздоровление рухнули. «Даже то высокое мужество, что поддерживало меня, иссякло. О провидение, дай мне увидеть хотя бы единый раз, на один день, один-единственный день, истинную радость! Мне уже так давно неведомы глубокие звуки истинной радости. Когда же, о господи, когда будет мне дано обрести ее вновь… Неужели никогда? Нет, это было бы слишком жестоко!»
17
Он уже ездил туда ненадолго весной 1787 г. Там он встретился с Моцартом, который, повидимому, не обратил на него особого внимания.
Гайдн, с которым он познакомился еще в Бонне в декабре.179.0 г., дал ему несколько уроков. Бетховен занимался также у Альбрехтсбергера и Сальери. Первый преподавал ему контрапункт и фугу, а второй научил его писать для голоса. – Р. Р.
18
В свите Бернадотта был скрипач Рудольф Крейцер, которому Бетховен посвятил впоследствии свою знаменитую сонату. – Р. Р.
19
Он тогда только еще начинал выступать. Первый его концерт в Веке как пианиста состоялся 30 марта 1795 г. – Р. Р.
20
Вегелеру, 29 июня 1801 г. (Ноль, XIV).
«Ни один из друзей моих не должен нуждаться, пока у меня есть на кусок хлеба», – пишет он Рису около 1801 г. (Ноль, XXIV). – Р. Р.
21
В завещании 1802 г. Бетховен говорит, что он уже шесть лет болен – иными словами, с 1796 г. Отметим кстати, что в каталоге его произведений только одно сочинение ор. 1 (три трио) появилось ранее 1796 г. Ор. 2, три первые сонаты для фортепиано, вышел в свет в марте 1796 г. Можно, таким образом, сказать, что все, созданное Бетховеном, создано глухим Бетховеном.
Глухота усиливалась, однако никогда не была полной. Бетховен различал низкие тона гораздо лучше, чем высокие. Говорят, что в последние годы жизни он пользовался деревянной палочкой, один конец которой он клал в корпус фортепиано, а другой держал в зубах. Он прибегал к этому приспособлению, чтобы лучше слышать, когда сочинял. В Бетховенском музее в Бонне хранятся акустические аппараты, сделанные для Бетховена около 1814 г. механиком Мельцелем.
Насчет глухоты Бетховена см. статью К. Г. Кунна в «Винер медицинише вохеншрифт» за февраль – март 1892 г.; статью Виллибальда Нагеля в «Музик» за март 1902 г.; статью д-ра Клоц-Форэ в «Кроник медикаль» от 15 мая 1905 г. – Р. Р.
22
Ноль, «Письма Бетховена», ХIII. – Р. Р.
23
Ноль, «Письма Бетховена», XIV. – Р. Р.
24
Вегелеру, от 16 ноября 1801 г. (Ноль, XVIII). – Р. Р.
25
Впоследствии она не постеснялась воспользоваться былой любовью Бетховена к выгоде своего супруга. Бетховен помогал Галленбергу. «Он был врагом моим, и именно в силу этого я и сделал для него все, что только было возможно», – записывал он для Шиндлера в одной из своих «Разговорных тетрадей» за 1821 г. Но от этого он еще больше презирал ее. «Она приехала в Вену, – пишет он по-французски, – и со слезами добивалась встречи со мной, но я ее презрел». – Р. Р.
26
6 октября 1802 г. (Ноль, XXVI). См. Приложения. – Р. Р.
27
«Растите детей ваших в добродетели: только она одна и может дать счастье, а совсем не деньги. Говорю это по личному опыту. Она одна поддерживала меня в несчастье, только ей да искусству моему я обязан тем, что не кончил жизнь самоубийством». В другом письме, от 2 мая 1810 г., он пишет Вегелеру: «Если бы мне не довелось прочесть, что человек не вправе добровольно расставаться с жизнью до тех пор, пока у него есть надежда сделать добро, меня уже давным-давно не было бы на свете, и, разумеется, это было бы делом моих собственных рук». – Р. Р.