Изменить стиль страницы

Мартин в то утро выделил новый штамм стафилококка из глутеального карбункула у одного больного в Нижнеманхэттенской больнице. Карбункул этот заживал необычайно быстро. Каплю гноя Мартин опустил в бульон и поставил в термостат; через восемь часов появился обильный рост бактерий. Перед уходом измученный Мартин снова поставил колбу в термостат.

Он не особенно интересовался этим посевом, и теперь, в лаборатории, он сперва снял китель, полюбовался огнями на черно-синей реке, покурил, обозвал себя собакой за то, что был слишком резок с Леорой, послал к свиньям Берта Тозера, и Пиккербо, и Табза, и всех, кто навернулся на язык, — и только тогда побрел к термостату и обнаружил, что колба, в которой должна была образоваться заметная муть, не содержала и следа бактерий — ни следа стафилококков.

— Что за черт! — вскричал он. — Бульон так же прозрачен, как до посева! В чем тут дело?.. И надо ж было этой глупости случиться как раз в такое время, когда я собрался приступить к новой работе!

От термостата, помещавшегося в особой комнате в конце коридора, он кинулся в свою лабораторию и, направив на колбу сильный свет, убедился, что зрение его не обмануло. С раздражением взял он на стекло мазок из содержимого колбы и сунул под микроскоп. Но увидел лишь тени того, что было бактериями: налицо были только тонкие контуры, только форма — а клеточное вещество исчезло; крошечные скелеты на бесконечно малом поле битвы.

Он поднял голову от микроскопа, протер утомленные глаза, поглядел задумчиво, почесал шею — китель скинут, воротничок на полу, рубаха на груди расстегнута. Он соображал:

«Тут что-то занятное. Культура прекрасно росла — и вдруг совершает самоубийство. Никогда не слыхивал, чтобы микробы так поступали. Я что-то нащупал! Чем это вызвано? Каким-нибудь химическим изменением? Или органическим?»

Мартин Эроусмит был чужд картинного героизма, не был отмечен ни талантом к любовным интригам, ни экстравагантной остротой ума, ни возвышенной стойкостью в невзгодах. Он не отличался ни романтической утонченностью, ни высоконравственным складом души. Опрометчивость и извращенное понятие о честности то и дело толкали его на ошибки; часто он бывал нелюбезен и даже невежлив. Но он обладал одним даром: любознательностью, в силу которой ни одно явление не казалось ему заурядным. Будь он добропорядочным героем, как майор Риплтон Холаберд, он выплеснул бы содержимое колбы в раковину, с изящной скромностью признался бы: «Ерунда! Я допустил какую-то ошибку!» — и делал бы дальше свое дело. Но Мартин, будучи не кем иным, как Мартином, прозаически шагал из угла в угол по своей лаборатории и бурчал:

— Тут есть причина, и я ее найду.

Все-таки явилось у него романтическое поползновение: позвонить Леоре и сообщить ей, что случилось чудо и чтоб она не беспокоилась. Он побрел по коридору, чиркая спичками, ища выключатель.

Ночью во всех коридорах водятся привидения. Даже в кичливо новом Доме Мак-Герка был некий бухгалтер, покончивший с собой. Пробираясь ощупью вперед, Мартин трепетно чувствовал за спиной шаги, видел, как выглядывают из-за дверей и нагло исчезают силуэты — бестелесные древние чудища, — и когда нашел выключатель, обрадовался благотворному внезапному свету, заново сотворившему мир.

У доски институтского коммутатора он долго торкался, куда считал нужным. Раз ему показалось, что он добился Леоры, но голос бесполый и нетерпимый отозвался: «Какой вам номер?» — с напряженной живостью, немыслимой у беспечно-небрежной Леоры. В другой раз голос завизжал: «Сара, ты?» — и потом добавил: «Вас мне не надо! Дайте отбой, прошу». А раз какая-то девица стала оправдываться: «Честное слово. Билли, я пробовала к вам дозвониться, но ровно в пять пришел хозяин и сказал…»

В остальных случаях слышалось только глухое урчание; хрип города с семимиллионным населением, жаждущим сна, любви или денег.

— А, ладно! — решил Мартин. — Ли, вероятно, уже давно легла спать, — и стал нащупывать дорогу обратно в лабораторию.

Сыщик, выслеживающий убийцу бактерий, он стоял, запрокинув голову, поскребывая затылок, поскребывая память, не бывало ли подобного же случая, когда микробы кончали самоубийством или оказывались умерщвлены без видимой причины. Он кинулся этажом выше в библиотеку, сверился по американским и английским авторитетам, не жалея труда, просмотрел французские и немецкие книги. Но ничего не нашел.

Встревожился: а может быть, в гное, который он использовал для посева, почему-либо не было живых стафилококков — в бульоне нечему было умирать? В лихорадочной спешке, не останавливаясь, чтобы включить свет, не раз налетев с разгона на угол, не раз поскользнувшись на слишком гладком кафельном полу, он сбежал вниз и понесся по коридору в свою комнату. Он нашел остатки гноя, взял на стекло мазок, окрасил его генцианвиолетом, с волнением нанося на препарат одну каплю роскошной краски. Ринулся к микроскопу. Когда он склонился над медной трубкой и нашел фокус, посреди серо-сиреневого круглого поля зрения возникли из небытия виноградные гроздья стафилококков — ярко-лиловые крапинки на бледном поле.

— Бактерии есть, все в порядке! — громко закричал он.

Потом он забыл Леору, ночь, войну, усталость, успех, все на свете и ушел с головой в подготовку опыта, своего первого значительного опыта. Он шагал яростно, до одури. Потом встряхнулся, заставил себя успокоиться; в кольцах и спиралях табачного дыма сел к столу и на маленькие листки бумаги стал заносить все мыслимые причины самоубийства у бактерий — все вопросы, которые требовали ответа, и опыты, которые должны были дать на них ответ.

Может быть, уничтожение культуры вызвала щелочь в нечисто вымытой колбе. Может быть, какое-нибудь гибельное для стафилококков вещество, содержащееся в гное, или что-нибудь, выделяемое самими стафилококками. Может быть, какое-нибудь свойство данного бульона.

Все это надо проверить.

Рывком, сломав замок, отворил он дверь кладовой для стекла. Взял новые колбы, вымыл их, заткнул ватой и поставил для стерилизации в сушильный шкаф. Отыскал несколько разных партий бульона — сказать точнее, украл их из личного запаса Готлиба, неприкосновенного запаса, хранимого в леднике. Процедил часть очистившейся культуры через стерильный фарфоровый фильтр и подлил к обычным своим стафилококковым культурам.

Потом обнаружил — и это было, может быть, важнее всего, — что остался без папирос.

Недоверчиво обшарил он по очереди все свои карманы, потом в обратном порядке обшарил их снова. Посмотрел, нет ли чего в скинутом кителе; радостно вспомнил, что видел как будто папиросы в ящике стола; не нашел; нахально направился в комнату, где висели фартуки и куртки препараторов. Он яростно обыскал карманы и нашел двенадцать чудесных папирос в помятой и сплющенной коробке.

С целью проверить четыре возможных причины очищения культуры в колбе, он взял колбы и, сделав ряд посевов при различных условиях, поместил их в термостат при температуре человеческого тела. Пока не поставил он последнюю колбу, рука его оставалась тверда, изнуренное лицо спокойно. Он забыл, что значит нервничать, не знал неуверенности, — ушедший в свою работу профессионал.

Было уже шесть часов — светлое ясное августовское утро, и едва он прервал свою быструю работу, как натянутые нервы сдали, он глянул из высокого своего окна и увидал лежавший внизу мир: яркие крыши, ликующие башни, лонг-айлендский пароход с высокой палубой, чванно подымающийся по маслянистой глади реки.

Он был вконец измотан; и как хирург после боя, как репортер во время землетрясения, был, пожалуй, немного помешан; но спать ему не хотелось. Он клял отсрочку, необходимую, чтобы дать бактериям произрасти (до тех пор он не мог определить влияние штамма бактерий и сорта бульона), но сдерживал свое нетерпение.

По гулкой каменной лестнице он поднялся в надземный мир — на плоскую крышу. Постоял, прислушиваясь, у дверей институтского вивария. Морские свинки уже не спали и грызли что-то, производя звук, похожий на трение мокрой тряпки о стекло при мытье окон. Мартин топнул ногой и зверьки в испуге разразились странным хрюканьем, похожим на воркованье голубей.