Оставшись один, он вздохнул:
— Слава богу, операция окончена!
Он говорил самому себе, что Клиф мошенник, дурак и жирный лоботряс; говорил, что Клиф циник без всякой мудрости, пьяница без всякой привлекательности и филантроп, щедрый только потому, что это льстит его тщеславию. Но от этих замечательных истин операция не стала менее болезненной, — как для больного не становится легче удаление аппендикса, если сказать ему, что в его аппендиксе нет ничего хорошего; что аппендикс у него некрасивый, бесполезный!
Он любил Клифа — любил и не разлюбил. Но больше он никогда его не увидит. Никогда!
Какая наглость! Этот жирный мерзавец смеет глумиться над Готлибом. Болван неотесанный! Нет, жизнь чересчур коротка, чтобы…
«Черт побери! Клиф — скотина, но и сам-то я хорош! Он — мошенник. Ну, а я? Разве не смошенничал я в моей чумной статистике по Сент-Губерту? Я вдвойне мошенник, потому что за свой подлог еще получил хвалу!»
Неуверенно прошел он к Джойс. Она лежала под пологом на громадной кровати и читала «Питер Уиффл».
— Дорогой! Не особенно было приятно — правда? — сказала она. — Он ушел?
— Да… Ушел… Я выгнал лучшего друга, какой только был у меня, — все равно что выгнал: позволил ему уйти, отпустил его с чувством, что он — мразь, и что он — неудачник. Благородней было бы его убить. О, почему ты не могла быть с ним простой и веселой. Ты была так убийственно вежлива! Он конфузился, держался неестественно и показывал себя хуже, чем он есть. Он не подлее… он куда лучше, чем финансисты, прикрывающие свою сущность сахарной слащавостью… Бедняга! Верно, шлепает сейчас по лужам и говорит: «Единственный человек, которого я любил в своей жизни, для которого что-то делал, отвернулся от меня теперь, когда он… когда обзавелся красивой женой. Стоит ли делать человеку добро!» — говорит он… Почему ты не могла держаться просто и раз в жизни забыть свои светские манеры?
— Слушай! Ты, так же как и я, нашел его несносным, и я тебе не позволю валить всю вину на меня! Ты его перерос. Ты всегда трубишь: «Факты! факты!» — почему же сейчас ты закрываешь глаза на факт? Я тут во всяком случае ни при чем. Позвольте вам напомнить, мой король, что у меня было разумное намерение не появляться сегодня вовсе, не встречаться с ним.
— Да… Черт возьми… но… Да, ты права, а все-таки… Ладно, теперь все кончено.
— Милый, я прекрасно понимаю твои чувства. Но разве плохо, что все кончено? Поцелуй меня и скажи: «Спокойной ночи».
«И все-таки», — сказал Мартин сам себе. Он сидел, чувствуя себя голым, и потерянным, и бездомным в шелковом халате (золотые стрекозы на черном фоне), который она купила ему в Париже».
«…И все-таки, будь на месте Джойс Леора… Леора знала бы, что Клиф мошенник, и приняла бы это, как факт. (Это я-то закрываю глаза на факты!) Она не сидела бы весь вечер с видом судьи. Она не сказала бы: „Это не похоже на меня — значит, это дурно“. Она сказала б: „Это не похоже на меня — значит, это интересно“. Леора…»
С ужасающей четкостью встало перед ним видение: она лежит без гроба под рыхлой землей в саду, в Пенритских горах.
Он очнулся и стал вспоминать.
«Что это Клиф сказал? „Ты ей не муж, ты ее лакей, ты слишком вылощен“. Он прав! В этом все дело: мне не позволяют видеться с кем я хочу. Я так умно распорядился собою, что стал рабом Джойс и Рипа Холаберда».
Он каждый день собирался, но так и не свиделся больше с Клифом Клосоном.
Выяснилось, что и у Джойс и у Мартина деда с отцовской стороны звали Джоном, и сына своего они назвали Джоном Эроусмитом. Они этого не знали, но некий Джон Эроусмит, девонширский моряк, погиб в бою с Испанской армадой, прихватив с собою на тот свет пятерых доблестных идальго.
Джойс мучилась неимоверно и вновь завоевала прежнюю любовь Мартина (он любил и жалел эту стройную красивую женщину).
— Смерть интересней игра, чем бридж, тут вам партнер не поможет! — сказала она, уродливо раскоряченная на кресле пыток и стыда. Пока ей не дали наркоз, ее лицо казалось зеленым от муки.
У Джона Эроусмита была прямая спинка и прямые ноги, весил он при рождении добрых десять фунтов[89], и глазки у него смотрели весело, когда он из сморщенного кусочка мяса превратился в маленького человечка. Джойс его боготворила, а Мартин боялся его, так как видел, что этот крошечный аристократ, это дитя, рожденное для самовлюбленного богатства, будет когда-нибудь смотреть на него свысока.
Через три месяца после рождения ребенка Джойс сильнее, чем когда-либо, увлекалась теннисом, и гольфом, и шляпками, и русскими эмигрантами.
К науке Джойс относилась с большим уважением и без всякого понимания. Она нередко просила Мартина рассказать ей о своей работе, но когда он загорался и ногтем принимался чертить на скатерти схемы, она его мягко перебивала:
— Прости, дорогой… Одну минутку… Плиндер, херес весь — или найдется еще?
Когда же она снова поворачивалась к нему, ее глаза глядели ласково, но от энтузиазма Мартина уже ничего не оставалось.
Она приходила к нему в лабораторию, просила показать колбы и пробирки и требовала, чтоб ей все растолковали, но никогда не сидела рядом, молча часами наблюдая.
Нежданно, барахтаясь в лабораторной трясине, Мартин нащупал твердую почву. Очередная ошибка позволила ему заметить действие фага на мутацию бактериальных видов — очень тонкое, очень изящное — и после долгих месяцев кропотни, когда он был благоразумным обывателем, почти хорошим мужем, превосходным партнером в бридже и никудышным работником, Мартин опять изведал счастье напряженного безумия.
Ему хотелось работать до рассвета, из ночи в ночь. В период его безвдохновенных исканий ничто не удерживало его в институте после пяти, и Джойс привыкла, что он рвется домой, к ней. Теперь он проявлял неудобную склонность пренебрегать приглашениями, огрызаться на очаровательных дам, просивших «объяснить им все о науке», забывать даже о жене и ребенке.
— Я должен работать вечерами, — говорил он. — Когда у меня идет большой опыт, я не могу относиться к делу легко и формально, как и ты сама не была легкой, и спокойной, и любезной, когда носила ребенка.
— Знаю, но… Милый, ты становишься слишком нервным, когда так работаешь. Боже мой, «меня беспокоит не то, что ты обижаешь людей, манкируя приглашениями, — хотя, конечно, я предпочла бы, чтобы ты этого не делал: это, я допускаю, неизбежно. Но скажи: когда ты так изматываешься, разве ты в конечном счете выгадываешь время? Я думаю о твоей же пользе. Эврика! Подожди! Увидишь, какой я замечательный ученый! Нет, я пока что объяснять не стану!
Джойс была богата и энергична. Неделю спустя, стройная, нарядная, веселая, с горящими щеками, она сказала ему после обеда:
— У меня для тебя сюрприз!
Она повела его в пустовавшие комнаты над гаражом во дворе. За эту неделю два десятка рабочих из самой исполнительной и солидной фирмы лабораторного оборудования по требованию Джойс создали для Мартина лучшую бактериологическую лабораторию, какую только доводилось ему видеть: белый кафельный пол, стены из глазированного кирпича, термостат и ледник, стеклянная посуда, краски и микроскоп, превосходная водяная баня постоянной температуры и препаратор, прошедший выучку в институтах Листера и Рокфеллера. У него была спальня за лабораторией, и он изъявил готовность служить доктору Эроусмиту день и ночь.
— Ну вот, — пропела Джойс, — теперь, если тебе понадобится работать вечерами, тебе незачем тащиться на Либерти-стрит. Ты можешь дублировать свои культуры или как они там называются. Если тебе за обедом станет скучно — прекрасно! Ты можешь посидеть немного, а потом улизнуть сюда и работать, сколько тебе захочется. Здесь… Милый, здесь все хорошо? Я правильно устроила? Я столько положила труда, достала самых лучших людей…
89
Около 4,5 кг.