Изменить стиль страницы

Глядя в круглое зеркало, укрепленное на кронштейне рядом со стенной аптечкой, он думал о том, что его вьющиеся волосы ничуть не отличаются от курчавой шевелюры доктора Брустера. Он думал об Ивене Брустере, о его серьезности, его безыскусственной доброте. А поскольку Брустер был баптистом, как и он сам, Нийл задумался о мудрости и высоком достоинстве баптистских проповедников и их богословской программы.

Он спрашивал себя: в чем его настоящая вера? Верит ли он в определимого бога? В личное бессмертие? Какие есть у него в жизни цели, кроме того, чтобы любить Вестл и обеспечить Бидди счастливое существование? И за что господь покарал Вестл, сделав ее женою негра? А может быть, это и не кара вовсе, а знамение свыше?

Он вдруг перестал водить бритвой, сообразив, что за последние десять — пятнадцать лет, если не считать бесед с Тони Эллертоном, он так же мало думал о религиозных вопросах, как о яблоне Вашингтона.

У него был свой официальный пастырь, его преподобие доктор Шелли Бансер из баптистской церкви Сильван-парка, приятный и здравомыслящий человек. Отчего раз в жизни не удостовериться, что этому ученому богослову в самом деле известно о боге и бессмертии многое такое, что недоступно простому рабочему или банковскому клерку, и что доктор Бансер приглашен в их церковь именно по этой причине, а не за то, что он отличный партнер для гольфа, незаменимый распорядитель на свадьбах и детских праздниках и надежный оратор, всегда готовый выступить с речью при проведении кампании по займу?

И во вторник вечером Нийл посетил доктора Бансера и вверг его в немалое смущение, спросив напрямик: что он знает о боге и истине?..

В летний вечер приятно было пройтись под кленами, вдоль только что политых газонов Сильван-парка. Баптистская церковь высилась слоеной громадой из красного и серого камня, а рядом притулился пасторский домик, старенький, деревянный, выкрашенный белой краской, которому миссис Бансер (она была родом с Востока, из Огайо) пыталась придать элегантный вид с помощью синих с золотом портьер на окнах.

Кабинет пастора — он, бедняга, иногда в шутку называл его своей «святая святых» — отличался респектабельностью, хотя и не без смелых штрихов в убранстве. На сумрачном письменном столе красного дерева стояли розы в шведском чеканном кувшине, а на стене, между портретами Адонирама Джадсона и Гарри Эмерсона Фосдика, висела гравюра с надписью «Ребята и котята».

Доктор Бансер, мужчина с брюшком, но сангвинического темперамента, воспитанник Браунского университета и богословского факультета в Йеле, был лет на двадцать старше Нийла. У него были жидкие волосы и епископальный бас, он был одет в серый костюм с красным галстуком, и он угостил Нийла хорошей — то есть не совсем плохой — сигарой.

— Сын мой, — произнес он, — когда человек предпочитает бумажную соску сочному, мужественному вкусу табачного листа, я склонен видеть в этом признак вырождения, свойственного нашему веку, а потому садитесь и закуривайте, а я отложу свой томик Саки. Должен сознаться, я ищу иногда забвения от житейских тягот в этой сокровищнице свободного ума.

И доктор ловко смахнул в ящик стола книгу, которую читал: «Убийство на Парк-авеню».

К ужасу доброго пастора, оказалось, что Нийл явился к нему не с приглашением выступить в Бустер-клубе или в Ассоциации Молодых Чиновников. Он пришел с вопросом, и ответить на этот вопрос доктору не помогла бы его хорошо подобранная справочная библиотека. Он, верно, взбесился бы и стал лаять, если бы знал, что на самом деле привело к нему его скромного прихожанина.

— Доктор Бансер, я получил письмо от одного солдата, моего бывшего подчиненного, он пишет, что узнал некоторые факты, заставляющие его предположить в себе примесь негритянской крови. И вот он просит моего совета в этическом вопросе, который вы сумеете разрешить лучше меня. Человек этот женат, по-видимому, счастлив в браке, имеет двух сыновей, и ни жена, ни дети не подозревают о наличии какого-то негритянского предка, очень далекого, насколько я мог судить. Так вот, он спрашивает, какой тут выход достойнее? Должен ли он сказать правду родным или друзьям или же вообще молчать обо всем?

Доктор Бансер сделал вид, будто напряженно думает, — занятие, от которого он давно уже отвык.

— Скажите, Нийл, а кто-нибудь догадывается о положении вещей?

— Судя по его письму, очевидно, нет.

— Ему много приходится общаться с неграми?

— Едва ли.

— Кстати, Нийл, а вам когда-нибудь приходилось общаться с цветными?

Все в нем похолодело.

Стараясь казаться как можно равнодушнее, он протянул:

— Да нет, близко я, пожалуй, не знал ни одного н… — Нет! Будь что будет, но слова «ниггер» он не произнесет! И он кончил фразу: — …ни одного негра, кроме разве прислуги и железнодорожных проводников.

— Я потому и спросил: вам, значит, трудно представить себе сложность проблемы, которая занимает вашего бедного знакомого, во всей ее глубине и, я бы сказал больше, в ее религиозном значении.

«Господи, даже дышать легче стало!»

— Видите ли, Нийл, сам я немало сталкивался с цветными на своем веку. В университете моим соседом по общежитию был негр, и я очень, очень часто — раз пять или шесть, во всяком случае, — заходил к нему в комнату и старался держать себя с ним, как с равным. Но все эти цветные, даже те, которые кое-как одолели университетский курс, неловко себя чувствуют с нами, белыми, потому что для нас культура есть наследственное благо и воспринимается нами естественно.

Мы знаем и радуемся, что и они тоже чада всемилостливого господа; и, возможно, когда-нибудь, лет через сто или двести, психологически они почти ничем не будут отличаться от нас. Но сейчас всякий, у кого в жилах есть хоть ничтожная капля черной крови, настолько чувствует наше превосходство, что, к сожалению, мне или вам совершенно невозможно сесть с ними рядом и полчаса побеседовать откровенно, по-товарищески, вот как мы с вами беседуем.

Здесь, в Гранд-Рипаблик, мне тоже приходилось участвовать вместе с неграми в разных комиссиях, сидеть с ними за одним столом на заседаниях, и это помогло мне узнать их ближе. Но где я действительно изучил душу черных, это на Юге, в их родных местах. После университета я — э-э — так сказать, стажировал месяц в Шривпорте, в Луизиане, и там я понял, что сегрегация на Юге была введена не для того, чтобы ущемить права негров, а чтобы — э-э — защитить, оградить их от дурных людей (которые встречаются и среди белых и среди черных) до той поры, когда они умственно разовьются и будут способны воспринимать действительность, как вы, я, любой белый.

Поймите меня правильно, я не сторонник этой системы, как чего-то постоянного и незыблемого. Нет никаких оснований к тому, чтобы американский гражданин был вынужден ездить в особых вагонах и есть за отдельным столом — если только это действительно Американский Гражданин в Полном Смысле Слова, а на такое звание, боюсь, не могут претендовать даже самые разумные из наших цветных друзей!

Никто более меня не радуется малейшему признаку прогресса среди негров — ну, скажем, тому, что они начинают применять севооборот, или разводить свиней или рациональнее питаться, — но священнику приходится глядеть в корень вещей, хотя и так нас уже попрекают за нашу честность и прямолинейность. Ну, что ж, пускай, я всегда это говорю, это для нас, говорю, даже лестно, ха-ха!

Но вернемся к вашему солдату и его сомнениям. Если его никогда не считали негром, думаю, что он не погрешит против устоев морали, если просто будет молчать и формально останется белым. В конце концов никто из нас не обязан говорить все, что знает, ха-ха!

Но с другой стороны, если вы достаточно хорошо с ним знакомы, чтобы говорить вполне откровенно, посоветуйте ему держаться по возможности дальше от белых, потому что шила в мешке не утаишь и его генная мутация рано или поздно даст себя знать. Я, например, с моим южным опытом опознал бы его мгновенно. Так что скажите ему, для его же пользы: словно — серебро, а молчание — золото! Ха-ха! Понятна моя мысль?