«Толпа собралась столь многочисленная, что сквозь нее едва можно было пройти, и, чтобы сдерживать ее напор, пришлось вдоль всего пути следования кортежа, вплоть до города, расставить часовых с примкнутыми к ружьям штыками», — записала Бетси Балькомб.
Белые и черные смотрели, как идет этот величайший в истории пленник, так, словно это был дикий зверь; ни жестов, ни криков сочувствия или враждебности. Только молчание! Для всех этих людей, как и для Вальтера Скотта, он был теперь лишен возможности перевоплощения и второго явления на земле.
Любопытно заметить, что Джеймстаунская набережная сейчас выглядит иначе, чем в 1815 году, и что все те, кто утверждают, что ступали на лестницу, по которой поднимался Император, ошибаются. Существуют три лестницы, идущие с востока на запад: самой старинной, центральной, сейчас пользуются рыбаки; две другие лестницы построены позже, но именно здесь причалила шлюпка, доставившая Императора с борта «Нортумберленда». И вопреки утверждениям некоторых авторов, Император не шел по той части набережной, где теперь ходим мы. В то время дорога, ведущая к городу, вела внутрь огороженной зубчатыми стенами территории восточнее ворот. Она шла вдоль стены с внутренней стороны, вровень с выходящими на море зубцами, и вела к подъемному мосту, который и сейчас еще можно видеть близ устроенного во рву бассейна[3].
Портес Хаус представлял собой невзрачную таверну, и лишь моряк, привыкший к тесноте корабельной жизни, мог решить, что многочисленная и разнородная свита, состоявшая из господ и слуг, мужчин и женщин, сможет разместиться в этих четырех стенах: три окна на первом этаже, пять — на втором, и только одна дверь, выходящая на узкое крыльцо, расположенное со стороны улицы. Кокбэрн, прибывший накануне, а до этого лишь однажды, в 1805 году, сделавший краткую остановку на острове, не мог быть ответственным за этот жалкий, а потому неудачный и бестактный выбор, равно как и Хадсон Лоу не мог быть в ответе за выбор Лонгвуд Хаус. Кто же тогда? Уилкс? Вне всякого сомнения, ибо он сопровождал адмирала во время его ознакомительной поездки и направлял его шаги.
Совершенно необъяснимым образом во всех трудах Уилкс предстает в образе элегантного седовласого джентльмена, высокого и изысканного, приветливого и остроумного, и каждый историк, добавляя к написанному предшественниками что-нибудь свое, бросает цветы к ногам этого учтивого человека, явившегося встречать Императора по его прибытии и любезно отвечавшего на вопросы его самого и его генералов. Одного его слова было бы довольно, чтобы отвергнуть Портес Хаус как слишком жалкий и тесный, а Лонгвуд Хаус — как слишком неудобно расположенный и сырой. Но он был в большей степени военным (в худшем смысле этого слова), чем дипломатом, и вместо того чтобы открыто высказать свое мнение, предпочел одобрить выбор нового губернатора, с которым он в течение нескольких недель должен был поддерживать отношения, и в то же время взять на себя обязанность приветствовать на борту «генерала Буонапарте». Однако с его стороны это вовсе не было знаком особого почтения, ибо в качестве губернатора он был обязан посещать почетных гостей, а полученные из Лондона инструкции представляли пленного как «генерала самого высокого ранга», который, согласно тонкостям колониального протокола, должен был ожидать визита полковника-губернатора. Что же касается резиденций, то как мог он счесть выбор неудачным? Портес Хаус в 1805 году, возвращаясь из Индии, почтил своим присутствием Артур Уэлсли, будущий герцог Веллингтон, и гостиница, которая подходила для одержавшего победу при Ватерлоо, тем более должна была подойти побежденному. Что же касается Лонгвуд Хаус, то он предназначался для лейтенанта-губернатора колонии и, если не считать Плантейшн Хаус («Колониального дома»), представлял собой the second best choice — второе по комфортабельности помещение на острове.
Французы могли бы сколько угодно возмущаться и протестовать, но в ответ им было бы сказано, что все формальности соблюдены. Пленников, особенно дам, сии аргументы отнюдь не привели в восторг, когда они очутились в общей зале Портес Хаус. Их уверяли в чистоте сего заведения, но оно кишмя кишело клопами, а по ночам с улицы доносились крики и ругань подвыпивших моряков и мяуканье диких котов, спускавшихся со скал в поисках пищи. Маршан, сошедший на берег раньше своего господина, устроил его комнату в соответствии с раз и навсегда заведенным порядком, как он это делал во время походов. Наполеон бросился на постель, но сон не шел к нему; тогда он позвал лакея, бодрствовавшего в своей каморке, велел зажечь факел и проговорил с ним до рассвета. Он стал жаловаться на неудобство этого жилья и заговорил о Лонгвуд Хаус:
— Я завтра же пойду посмотреть на это жилище, и оно должно быть в очень плохом состоянии, чтобы я счел невозможным поселиться в нем.
На рассвете, когда он, наконец, забылся сном, явился адмирал, чтобы отвезти его на плато и показать местоположение его будущего обиталища — тот самый Лонгвуд, от которого так много ожидали. Ему пришлось ждать, пока Император оденется; он вышел из себя и произнес несколько довольно грубых слов так, словно его вынудили дожидаться пробуждения не Императора, а марсового.
— Господин адмирал не слишком-то учтив, — проворчал Наполеон.
Нелегко научиться быть пленником, пусть даже и государственным, после того как столь долго был господином. Кто бы в Тюильри мог осмелиться утверждать, что Император не волен распоряжаться своим временем! Наполеон однажды скажет об этом обер-гофмаршалу, когда тот, видя бесцеремонность англичан, сам решится на критику.
— В прежние времена вы бы не осмелились говорить со мной таким образом: тогда все, что я делал, было бесподобно!
Единоличное обладание абсолютной властью бесповоротно меняет человека, и Наполеон на Святой Елене, возможно, больше страдал от необходимости приспосабливаться к жизни, полной жестоких унижений, чем от изоляции от мира и болезни: в основе его долгой борьбы против Хадсона Лоу лежала не только уверенность в том, что император является помазанником Божьим и власть его незыблема во веки веков, но и привычка к самовластному правлению и почти абсолютная убежденность в своей непогрешимости.
Дорога от Джеймстауна до Лонгвуда тяжела и неприветлива, но всадникам после долгой неподвижности на борту корабля она кажется приятной несмотря на удушающую октябрьскую жару, означающую здесь начало лета. Кокбэрн и Наполеон впереди, следом за ними Бертран, Али и адъютант адмирала продвигаются военным шагом по дороге, называемой местными жителями Side Path, которая с трудом пробивается сквозь скалы и через четыре километра поднимается уже на высоту 600 метров. Немного в стороне от дороги манящий островок зелени, притаившийся в глубине долины, привлекает внимание французов: это владение Уильяма Балькомба, интенданта Индийской компании, именуемое The Briars — «Шиповник». С круглого холма, на котором расположен небольшой дом, две девочки наблюдают за караваном.
«Мы хотели знать, находится ли среди этих людей и Наполеон; нам посоветовали искать серый сюртук и маленькую шляпу, но мы не видели ни того ни другого».
Если неспешно продвигаться верхом, то можно хорошо рассмотреть пейзаж, который производит впечатление калейдоскопа на европейца, привыкшего к более спокойному рельефу, менее ярким цветам и не таким резким контрастам. Идущая справа Джеймстаунская долина представляет собой нечто вроде прорубленного гигантским топором ущелья, где из-за недостатка места тесно прижимаются друг к другу дома, образующие столицу, а дальше виднеется водопад в форме сердца, от которого в октябре остается лишь слабая струйка и над которым растут чахлые кустики. Постоянно петляющая и очень утомительная для лошадей дорога ведет на вершину плато, где среди купы деревьев возвышается Аларм Хаус, большой розовый дом, где вскоре будет устроено караульное помещение. На помосте стоит погруженная в свой бронзовый сон alarm gun, сигнальная пушка, та самая, что накануне изрыгала огонь, возвещая о прибытии человека, который еще несколько месяцев назад одним жестом своей затянутой в перчатку руки заставлял грохотать орудия на полях сражений. Внезапно за крутым поворотом появляется долина Саны, или Сены, или Герани; названия будут меняться до того майского дня 1821 года, когда с общего согласия в топографию острова Святой Елены войдет название Долина Могилы. Застывшие потоки лавы, черные камни, кусты на скалах, цепляющиеся своими длинными корнями за выжженную солнцем землю, высокие деревья с узорами лишайника на ветвях — вот что являет собой эта узкая долина, где находят себе пристанище лишь фазаны и козы. В верхней части плато близ Хате Гейт находится место, именуемое The Devil Punch Bowl — «Чаша для пунша дьявола»; это удивительное сравнение как нельзя лучше подходит к мрачной котловине, исхлестанной бегущими над деревьями растрепанными облаками и теплыми дождями, которые стекают по листьям, покрывают зеленым налетом камни и делают дорогу труднопроходимой.
3
Сменявшие друг друга на Святой Елене колониальные чиновники не слишком заботились о сохранении исторического наследия: набережная, образовавшая вместе с крепостными валами и фортом прекрасный архитектурный ансамбль, была застроена домишками, складами, ангарами и даже бассейном.