Изменить стиль страницы

Дома меня ожидала моя Софья Васильевна: стол накрыт, пироги, и от Барыни — фото с ее юбилея с трогательной надписью, бутылка коньяка и цветы.

Незаметно, в работе и повседневных хлопотах, наступил март.

Еще до моей поездки в Японию Вишневский настаивал, чтобы я согласилась на несложную операцию правого глаза: что-то глубоко под веком ему не нравилось и это «что-то» немного увеличивалось. Надо — так надо, тем более что дорогой мой благодетель сказал: «Я нашел для тебя золотые руки».

И вот настало 12 марта — четверг. Вечером я была у Ольги Леонардовны. Она теперь часто лежала подолгу в постели и так же долго совершала умывание, не позволяя себе помогать. К обеду выходила в столовую, называя это «моя прогулка», и оставалась там До вечера. Иногда выезжала за город — дышать и восхищенно слушать жизнь «всего живого». Странно, но Ольга Леонардовна во время загородных Прогулок слышала пение птиц и шелест деревьев, а дома слух ей уже заметно отказывал.

Тем вечером Ольга Леонардовна чувствовала себя, как она определила, «прилично». Я особенно не засиживалась, так как наутро мне была назначена встреча с окулистом.

У нас была традиция: Ольга Леонардовна всегда меня благословляла перед любым серьезным для меня делом, будь то театр, отъезд или какая-нибудь житейская ситуация. Перед уходом я, как обычно, подошла к ней, а она сказала: «Ты зайдешь ко мне утром». Я стала говорить, что это будет рано, что в это время она еще отдыхает, но ответом было обычное: «Глупости какие!» И строго: «Ты зайдешь!»

Утром, около 10 часов, Соня ждала меня у машины, а я поднялась к Ольге Леонардовне. Она лежала в постели. Перекрестив меня три раза, она спросила: «Ты делаешь вид, что спокойна?» Я что-то ответила о том, что это не глаз, а около, и что я обязательно позвоню, когда приеду домой. «Глупости какие! Пусть Соня позвонит». И я побежала к машине.

Не буду рассказывать про операцию. Длилась она минут 40–45. Самое противное — это звуки от инструмента, боли не было. Меня задержали на короткое время, спросили, есть ли машина. Я соврала, что есть. Вышла в вестибюль к моей Соне — она сидела зеленая от страха. И мы вышли на улицу ловить машину. Половина лица у меня была забинтована, поэтому одна из первых же машин любезно довезла нас.

Наркоз постепенно отходил, и я чувствовала себя довольно неважно. Дома, не снимая шубы, стала звонить Ольге Леонардовне. Подошла Софья Ивановна и, не успела я рта раскрыть, ошарашила меня: «Инсульт, потеря речи, паралич. Говорят, что сознание ясное». Идти туда у меня уже не было сил. Я лежала сутки. Потом попросила, чтобы меня допустили к Ольге Леонардовне. Но «мудрая» врачиха из «Кремлевки» (я была с ней знакома) доказывала мне, что я со своим забинтованным глазом только испугаю Ольгу Леонардовну, и никаких доводов слушать не желала.

Я подолгу стояла за дверью в спальню моей дорогой Барыни, видела ее мучения, хотя она не стонала, не «мычала», как это обыкновенно бывает с инсультниками. Она, бедная, все старалась здоровой рукой поправить язык, а над ней все проделывали какие-то уже совсем теперь ненужные процедуры, только причиняя ей лишние страдания.

На восьмые сутки Ольга Леонардовна потеряла сознание, и тут уж мне разрешили быть около нее. На девятый день с утра началась агония — страшные хрипы вместо дыхания, искаженное лицо в попытке вздохнуть. С утра около Ольги Леонардовны была Софья Ивановна, в ногах кровати стояла Нина Львовна Дорлиак, у окна, отвернувшись, тихонько плакал Вадим Шверубович, а в комнате Софы сидел Лева Книппер. Последний мучительный хрип, и ото лба книзу стало разглаживаться лицо и стало спокойным и прекрасным.

Это случилось днем 20 марта 1959 года, в 2 часа 30 минут…

Позвонили в театр. Директор Солодовников просил Вадима Васильевича и меня явиться на заседание комиссии по похоронам.

Было одно странное для меня совпадение: на моем перекидном настольном календаре оказалось два листка с тринадцатым числом — две черных пятницы.

В ту черную пятницу Ольга Леонардовна встала довольно поздно и пошла умываться. Все было как обычно, но вдруг раздался ее громкий голос: «Кес кёсэ?» (по-французски — «что это такое?»), и звук падающего тела. Когда Софья Ивановна и Варя с трудом открыли дверь, она полулежала, привалясь спиной к стене…

Ольгу Леонардовну не увозили, все, что нужно было делать, сделали дома. Наша театральная медсестра Анна Михайловна и я обмыли ее. Вечером в столовой она лежала в гробу в своем юбилейном наряде — красивая, спокойная, но уже не такая, как в первые минуты после конца.

Дома служил панихиду отец Шпиллер. Были все те же, еще Михальский, Коншина, Виленкин, Василий Орлов. После конца службы Шпиллер произнес замечательную проповедь. Я сняла с Ольги Леонардовны большую золотую «Чайку» — подарок Константина Сергеевича Станиславского Антону Павловичу Чехову. Ольга Леонардовна всегда носила ее на золотой витой цепочке. «Чайку» я отдала в руки Федора Михальского для музея, а цепь — Льву Константиновичу Книпперу.

Панихида в театре была очень торжественной, гроб стоял в зрительном зале на черном бархатном постаменте, для чего вынули семь рядов кресел. Так делали всегда, когда хоронили «стариков». А на сцене — рядами венки.

При выносе загремели фанфары — трагический марш Ильи Саца на смерть Гамлета. Сколько раз слушала она — Королева-мать — эту музыку на сцене. И стольких близких и дорогих проводила под нее в жизни. И теперь вот под эти скорбные звуки плыла над толпой последняя из тех, кто создавал Художественный театр.

Был яркий солнечный день, на Новодевичьем кладбище таяли сугробы и воды было по щиколотку. Опять говорили речи и играл оркестр. Опускали гроб в сырую, холодную землю, куда все стекала вода.

Приехали мы, все те же, с бедной Софьей Ивановной в опустевшую квартиру, где был накрыт стол. На стенах — темные квадраты от картин, снятых Львом Константиновичем Книппером — он и его сын Андрей были наследниками. Большой портрет Антона Павловича в рост с двумя дворняжками в Ялтинском саду забрали в музей, как и все фотографии Чехова с его автографами.

Пишу это для тех, кто даже и теперь так несправедливо судит об Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой, приписывая ей всевозможные грехи и главное — богатство, которого не было. Не было драгоценностей, в мещанском понимании, — бриллиантов или еще каких-либо накоплений. Деньги, которые остались, Лева и Андрей разделили на три части — считая Софу. Была сберегательная книжка, завещанная Софье Ивановне — часть сталинской премии. По теперешним понятиям все это очень скромно. И был огромный архив, над которым не один год работала Софья Ивановна, чтобы сдать в музей театра. Этот архив — доказательство глубокого уважения и большой любви многих великих, талантливых и просто замечательных людей к Ольге Леонардовне. Вот подлинное ее богатство.

Лева Книппер мне на память с очень сердечным письмом подарил старинную камею, принадлежавшую еще матери Ольги Леонардовны, очень ветхую — ее нельзя реставрировать, не поранив розовой раковины, из которой она высечена. Я ни разу не решилась ее надеть. Только на сцене, играя Войницкую в «Дяде Ване» (единственная моя роль в чеховской пьесе).

Для меня смерть Ольги Леонардовны была большим горем. Я лишилась моральной опоры, мне не к кому стало идти за советом, не у кого учиться с достоинством переносить трудности, которых в моей жизни было достаточно. Но оставались друзья, очень верные, осталась Софа, которую нельзя было бросить на тоскливое доживание.

Очень скоро в столовую — самую большую комнату в квартире Ольги Леонардовны — поселили художника Эрдмана. Театр не позаботился о том, чтобы не уплотнили Софью Ивановну, которая формально считалась членом семьи Ольги Леонардовны. Эрдман прожил недолго (он скончался в больнице от рака). Вскоре в эту комнату переехал наш артист Леонид Иванович Губанов с женой. Софе стало легче — они очень хорошо к ней относились и, как могли, заботились.