Изменить стиль страницы

К этому времени в третьем номере жили Петкер с приехавшей к нему женой и Ольга Лабзина. У нее, бедной, умер сынишка, и она приехала в свой театр, бросив в Куйбышеве мужа и мать. Ливанов, уже с семьей, жил на третьем этаже. Шейнин еще не один раз бывал в нашей «Европе», и как-то мы с ним встретились в коридоре. Задержав меня, он стал говорить, что я несправедлива к нему и еще что-то в этом роде, но разговора не получилось.

…Наступило лето 1942 года. От Наташи вестей все не было. Я чаще обычного стала таскать в комиссионный вещи, свои и Раевских.

Кажется, из газет мы узнали, что разрешены продуктовые посылки в лагеря заключенным, и решили собрать хоть маленькую посылочку Елене Густавовне. И вот, когда я уже зашивала посылку в какую-то тряпку, мне принесли открытку от незнакомой нам женщины — Лениной соседки по нарам. Она сообщала, что Лена, случайно поранив палец, умерла от заражения крови в начале декабря 1941 года. Наверное, она умерла от истощения и от страха за Наташу.

Кажется, в середине лета Саратов начали бомбить зажигалками. В городе было много деревянных домов. И теперь окрестные колхозники стали чуть добрее, но за продукты драли еще дороже. Был такой знаменитый пасечник Головатый, он в Саратове на базаре торговал с воза медом. Помогали ему снохи — жены сыновей, а цена этому меду была — 1200 рублей кило. Я покупала для Лизочки Раевской по 100–200 граммов — на большее мы права не имели, а этот «герой» подарил армии самолет, о чем с умилением писала пресса.

Однажды мы на нашем «совете» решили, что надо на базаре «сделать крупную коммерцию». Для продажи приготовили две голубые пайковые футболки, что-то из Лизочкиного гардероба, черное, из дорогого фая платье работы Александры Сергеевны Ляминой — я надевала его раза два-три. Мы сообща решили, что «хорошо пойдут» новые калоши Раевского на красной подкладке. Еще что-то, сейчас не помню.

Нас было несколько «торговок». Ольга Лабзина держала на руке длинное розовое в оборках концертное платье: «А вот, а вот вечернее!» Нина Михайловская торговала «в разнос» безопасными бритвенными лезвиями (успешно). А мы с Лидой Петкер встали за прилавок. Ко мне, сокрушая все преграды, подбежала пышная девица, но увидев футболки, сплюнула и произнесла: «Будь ты неладна, я думала, лазорево платье!» Потом подошел согнутый, замшелый дед и, колупая калошу Раевского, не глядя на меня, спросил: «Сколько дать?» Я, как мы дома решили, сказала: «Триста рублей». В ответ я услышала: «А по харе тебе этой калошей не дать?» И дед пошел дальше. На меня напал смех. Но тут появилась тетка с русским маслом в двух бидонах. На вопрос о цене она ответила: «Меняю на колун». Кто-то принес топор, но она уточнила: «Колун, который на шею — дочка замуж выходит». Еще одной такой тетке подошло ляминское платье: «Не больно модно — пуговиц мало, но сойдет. У мине их пять кобылиц — дочек, какой-нито сойдет!» Так кончилась моя торговля. Уж не помню, что я принесла домой. Слушая мой рассказ, все смеялись, я тоже, а ночью тихонько ревела от обиды, и платья жалко было.

Лето 1942 года было очень жаркое, от зажигалок часто возникали пожары. Поговаривали, что долго в Саратове нас не продержат: фронт приближался к Сталинграду. Бомбежки стали регулярными. По тревоге уходили в душевую мамы с детьми (и то не все) да несколько старух, остальные пытались не реагировать.

В один из таких вечеров в нашу дверь постучали и вошел пожилой человек — пронзительные голубые глаза, в пыльной выгоревшей гимнастерке, голова тоже в пыли. Это был Довженко. Он спросил: «Николай Дорохин здесь?» Мы с Лизой пригласили его в комнату, я побежала искать наших — они были где-то в гостинице. Николай Иванович быстро пришел, а Лизочка уже сливала на руки Александру Петровичу. Вымыв руки и ополоснув лицо, он еще раз поздоровался, и глаза стали чуть мягче. Точно слова его не помню, но что-то вроде: «Я из ада!» Слово «ад» было. Чем-то мы его кормили, что-то он пил и все время рассказывал. Как страшно было слушать! Александр Петрович приехал на военной машине прямо с действующего фронта, за ним должны были заехать под утро.

Постепенно его напряжение спадало, и он становился мягче, как бы домашнее. Мы предложили постирать его гимнастерку, и он с легкостью согласился. Помню, сушили ее над керосинкой, а Александр Петрович сидел в накинутой пижамной куртке. Сам предложил прочесть один из своих рассказов, быль, как два старых «ди́да»-украинца вызвались показать дорогу и переправить в лодке фашистов, утопили их и утонули сами. Они пошли на смерть. Он восхищался их подвигом, и их горделивым спокойствием.

В книге о Борисе Ливанове Евгения Казимировна Ливанова написала, что Довженко был у них, но я что-то не помню, чтобы он уходил. Он был физически так измучен, и дело не в том, что его отношение к мужу было особое. Просто знакомое имя. В ту ночь к нам заходили многие, и Ливанов тоже. Наша комната была на ходу.

Отдохнуть Довженко отказался. Он все говорил о виденном, о людях войны. Его уход, когда за ним приехали, плохо выглаженная гимнастерка, еще сырая, прощание с нами — все это было не главным для него. Он был устремлен в самое важное для себя, а это было там — впереди. Впечатление от этой встречи осталось надолго.

Еще до этих событий, кажется, ранней весной 1942 года, Ольга Сергеевна Бокшанская стала аккуратно писать Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко уже в Тбилиси, куда переехали к тому времени из Нальчика наши «старики», и получала ответные письма. В одном из них было написано, что Василий Григорьевич Сахновский находится в ссылке с правом переписки, и сообщался его адрес.

Я написала Василию Григорьевичу и, как сумела, благодарила его за все хорошее, что получила от него в работе, и желала скорого возвращения в театр и, конечно, передавала приветы. Довольно скоро пришел ответ, ласковый, но такой грустный! Василий Григорьевич писал, что ждет к себе жену — Зинаиду Клавдиевну. Помню слова: «Жду-Зину, так жду!»

Кажется, той же весной к Алле Константиновне Тарасовой приехали ее сестра с дочерью Галиной Ивановной Калиновской. Галина Ивановна вскоре была принята в нашу труппу.

В начале августа Художественный театр стал формировать бригаду на фронт. В ее состав вошли Тарасова, Зуева, Георгиевская, Калиновская, Ершов, Сухарев, наш штатный гитарист Алексей Кузнецов, певцы вокальной части театра. Бригадиром этой группы, как и всех последующих, был Дорохин.

Эта первая фронтовая бригада уехала в Москву, куда уже вернулись из Тбилиси Владимир Иванович Немирович-Данченко и все «старики». Провожали мы бригаду, завидуя, что они едут в Москву, и, конечно, с тревогой.

Для точности я позволю себе привести отрывок из книги мужа «По дорогам войны».

«Владимир Иванович Немирович-Данченко принял нас у себя дома, чтобы повидаться перед нашим отъездом. Сидя за круглым столом, наш учитель задумался, глядя куда-то через нас. Мы боялись нарушить ход его мыслей, и в кабинете было напряженное молчание.

Вдруг где-то далеко ударили зенитки, мы переглянулись: сейчас, вероятно, объявят тревогу… Владимир Иванович то ли не услышал, то ли сделал вид, что не слышал, и все так же продолжал сосредоточенно о чем-то думать. Воздушной тревоги не последовало.

Владимир Иванович начал разговор: «Вы едете туда, где решается судьба нашего народа, нашей культуры, судьба нашего государства. Там сейчас самый требовательный зритель, он будет особенно внимателен к нашему искусству, это всегда нужно помнить и высоко держать знамя Художественного театра», — закончил он, строго взглянув на нас.

«Завтра вы поедете к историческому зрителю», — продолжал Немирович-Данченко и что-то отеческое было в том, как он смотрел на каждого из нас, смотрел хорошо знакомым «Владимиро-ивановическим» взглядом.

Он говорил о необычных условиях, в которых будут проходить наши выступления, и о том, что в любых условиях мы должны донести наше искусство фронтовому зрителю во всей его чистоте и правде.

Он напомнил нам, что мы будем общаться со зрителем не только на концерте, но и до и после выступлений, что в минуты опасности мы должны быть мужественны и помнить о том доверии, которое оказал нам театр».[15]

вернуться

15

Дорохин Н. И. По дорогам войны. М.: Искусство. 1950.