Изменить стиль страницы

В Вахтанговском театре я видела в середине двадцатых знаменитую «Турандот» Гоцци с Завадским, Мансуровой, Орочко. Как они были великолепны, блистательны, артистичны и сказочны!

Память возвращает меня в 1924 год. Умер Ленин. Зима была лютой, а в те трагические дни морозы стояли особенно сильные. В Колонном зале Дома Союзов лежал мертвый Владимир Ильич.

Я, в мои тринадцать лет, была достаточно взрослой, чтобы понимать горе и тревогу отца и его товарищей, возможность видеть и немного знать которых мне подарила судьба. Известие о смерти Ленина ошеломило тогда всех. В какую-то из ночей мама, брат и я тоже стати собираться в очередь к Колонному.

Отца в эти дни мы не видели. Все, как тогда называли, ответработники, сменяясь, несли почетный караул у гроба круглые сутки, а со всех концов страны, да и из-за границы ехали на похороны делегации выборных и отдельные люди.

Часов в 11 вечера мы, надев на себя все, что было у нас теплого, пошли к Кремлю. Очередь, по три человека в ряд, кончалась у Боровицких ворот. Ночная Москва была в белом морозном тумане. Помню хорошо, что было совсем тихо, люди говорили шепотом и соблюдался абсолютный порядок. На Манежной площади горело два больших костра. Люди по очереди грелись и опять становились в свой ряд. Двигались очень медленно, и когда вышли к Охотному ряду, стало видно, что такая же нескончаемая колонна медленно спускается от Лубянской площади. У здания Дома союзов, тоже в полной тишине, группами, по очереди из каждой колонны, впускали внутрь на широкую лестницу, по которой сверху, уже из зала, по одной стороне двигался поток людей вниз.

В зале я помню люстры, затянутые черным крепом, очень много венков. Группа людей, сидящих справа от постамента с гробом, и чуть впереди — поникшая фигура Надежды Константиновны Крупской с исплаканным лицом, с унылыми прядями, выбившимися из пучка седых волос, вдоль щек. А он показался мне совсем не крупным, не таким, как в раннем моем детстве. Когда мы медленно проходили мимо гроба. Менялся караул — по четыре человека с четырех сторон. Мелькнула фигура Авеля Сафроновича в дверях, ведущих во внутренние помещения.

Сколько раз спустя годы я выходила из этих дверей на эстраду во время концертов, а тогда возвышений никаких не было — паркетный пол был одного уровня.

Прошло более шестидесяти лет, а помню я эти дни отчетливо. И деревянный Мавзолей, который строили день и ночь. И похороны. Мы с братом опять стояли на стене Кремля, куда пускали по пропускам. Когда загудели заводы и паровозы, зазвонили церковные колокола, стало жутко. На площади все обнажили головы, несколько человек подняли гроб и понесли в Мавзолей.

Совершенно непонятно, как меня переводили из класса в класс! Я почти не готовила уроков — была околдована театром. Запомнились только уроки литературы и истории, которые очень интересно вел наш классный руководитель Головня. Через много лет мы встретились. Он стал доктором наук, профессором, а я уже играла в Художественном театре.

…Наверное, мне было лет четырнадцать или меньше, когда я решила поставить в школе спектакль. В свой план я посвятила Тоню Шибаеву — мы сидели с ней за одной партой. Она была первой в классе по точным наукам и снисходительно давала списывать контрольные. Тоня Шибаева не выразила восторга и посоветовала мне заниматься делом, пока меня не выгнали из школы. Я кинулась за помощью и советом к мальчишкам. Среди них я была «свой парень», так как участвовала во Всех проделках, драках и розыгрышах. Я была очень горда их отношением ко мне.

Решено было идти к Головне. Он выслушал нас и дал согласие. Почему-то остановились на «Женитьбе» Гоголя. Стали распределить роли. Нашлись две тихие, покорные девочки, согласившиеся играть Агафью Тихоновну и сваху. Тетку невесты мы просто вычеркнули — не нашлось охотниц. Мальчишки разобрали все роли, кроме Подколесина: «Он много говорит и старый». Я нахально заявила, что сама его сыграю. Головня посмеивался.

Текст учили, вычеркивая все, что было непонятно или казалось лишним. Не помню, кто был Кочкаревым, но помню, что мы с ним все время спорили и поносили друг друга. Я кричала, что театр мне известен лучше, чем ему и вообще всем, а в ответ слышала, что, «если девчонка будет представлять старика, какой это театр?»

И все-таки спектакль состоялся. «На ноги» мы встали за два дня до «премьеры», а до этого, сидя после уроков за партами, старались произносить текст «наизусть, подряд и друг за другом».

В нашем школьном зале была сцена и даже какое-то подобие занавеса, который раздвигался рывками. Мальчик, игравший Кочкарева, оказался дельным и преданным, тащил из дому все, что мы считали необходимым: скатерти, занавески, почему-то фотографии в рамках, один сапог и щетку. Я принесла мамин халат для своего героя и штору. Кто-то достал курительную трубку, мы ее насадили на длинную палку — получился «чубук».

Все «артисты» должны были достать себе длинные брюки — верх нам казался не принципиальным. Юбки и шали выпрашивали у нянь и бабушек. У моего брата были единственные приличные выходные брюки. На них я и нацелилась, поклявшись вернуть в целости. Штаны «Подколесина» оказались в поперечных складках, так как брат был высокий. В мамином халате, с трубкой на палке я являла собой зрелище немыслимое. К тому же в день «премьеры» мальчишки подстригли мне волосы — для достоверности.

Волновались мы очень, но чем ближе к спектаклю, тем меньше ссорились, стараясь поддержать друг друга. Своих домашних я в школу не пустила.

Когда дали последний звонок (у нас даже был «помощник режиссера», он же суфлер) и занавес, судорожно дергаясь, раздвинулся, в зале раздались смех и шепот. А когда я начала говорить — смех перешел в хохот. Головня шикнул, и зал затих, но ненадолго.

Степан с одним сапогом и щеткой зрителям явно понравился. Беда была со свахой и Агафьей Тихоновной. Сваха, выйдя на сцену, стала унылым ровным голосом произносить слова. Я же, старательно «представляя» Подколесина, попутно руководила ею: «Сядь! Встань! Громче! Не туда пошла!», а она еще больше робела. Снова хохот и какие-то реплики из зала. Спас положение Кочкарев, он, наверное, был самым живым и настоящим на нашем фоне. А в общем, мы имели успех.

Толкая друг друга, мы выходили на поклоны. Девочки жалели меня за изуродованные волосы, а мальчишки одобряли за «жертвенность». Головня, пряча улыбку, хвалил — и мы были горды.

Разобрав «костюмы, декорации и реквизит», отдав в учительскую мебель, я в сопровождении мальчиков, измученная, поплелась домой. Мои «сопостановщики» донесли мой узел только до двери, очевидно, боясь гнева моих близких за испорченные вещи.

Мама встретила меня испуганным возгласом: «Децко мое!» — глядя на стриженную клоками голову, а увидев брюки брата, впала в тоску: от булавок остались дырки, к тому же, зацепившись за что-то, я выдрала небольшой клок ткани. Брат возмущался очень бурно, так как в то время порвать выходные штаны было почти трагедией. В итоге дома было решено «больше не пускать ее бегать по театрам», и я ударилась в рев.

Придя в школу на следующий день и ожидая насмешек и осуждения, я была удивлена, почувствовав явное одобрение класса — и не за исполнение роли Подколесина, а за мой энтузиазм. Головня весь урок посвятил Гоголю и обещал, если мы будем хорошо учиться, помочь нам поставить следующий спектакль. Таким образом, жертвы мои были не напрасны.

В середине двадцатых годов квартира Богдановичей в Шереметевском была отдана какому-то «ответработнику», и нас переселили в одиннадцатикомнатную квартиру, ставшую коммуналкой. В ней было, наверное, человек сорок жильцов. Рядом с нами жила мать двух латышских стрелков, служивших в охране Кремля. В свои выходные они навещали ее, пили спирт и очень громко пели песни на родном языке. Мы их боялись, особенно мама.

В самом конце огромного нашего коридора была ванная комната. По утрам к ней тянулась длинная очередь. Умываться надо было мгновенно, чтобы не вызвать гнева ожидающих. Поэтому у нас в комнате был отгорожен угол с тазом, ведром и двумя кувшинами для воды. Для большого мытья ходили в Чернышевские бани или в Кремль к папе.