Изменить стиль страницы

— Я не знала, что мне делать, — сказала она.

Ей пришлось пройти через следственный изолятор, а это было еще тяжелее, чем отбывать наказание. Она сидела в крохотной камере и видела только кусочек неба через зарешеченное окошечко под потолком. Делать было нечего. Читать ей разрешали исключительно труды Маркса и Ленина. Потом ей в руки попал роман девятнадцатого века. Это была скучная история о крестьянах, но девушку из Зруча интересовал не сюжет. Она не читала книгу. Она только рассматривала картинки.

— Они были такие красивые, что я начинала реветь, как только открывала книжку.

Особенно ей нравилась одна картинка, без людей. Там был нарисован луг, спускавшийся к мерцающему пруду. На холме росли деревья, на ветвях пели птицы, на небе сияло солнце. Она никогда не видела таких восхитительных красок. Тот кусочек неба, который виднелся из ее серой камеры, был обычно желтым от смога.

Девушка из Зруча смотрела и смотрела на эту пасторальную картинку, а потом поняла, что больше ей незачем жить. Но в тюрьме не так-то легко покончить с собой.

— Но я их обдурила! — с гордостью заявила она. Она сказала надзирательнице, что она актриса и должна ухаживать за кожей. Если ей не разрешат иметь косметичку со всем необходимым, ее карьера будет разрушена. К ее великому удивлению, надзирательница согласилась и каждый день стала приносить в камеру косметичку. Но она не оставляла девушку из Зруча одну. Она стояла и смотрела, как девушка ухаживает за той самой кожей, которую в глубине души хотела бы содрать со своего лица.

Как-то вечером девушке удалось вытащить зеркальце из пудреницы и спрятать его в складках своего уродливого тюремного платья. Надзирательница заперла камеру, а девушка дождалась ночи, потом разбила зеркальце и раскрыла книжку. Она смотрела на луг, покрытый ароматной зеленой травой, на яркое, горячее солнце и одновременно резала осколками зеркала свое запястье.

— Это было так больно! От одной боли можно было умереть, но я хотела делать все наверняка, чтобы не получилось так, что меня спасут, и я резала и резала… — сказала она мне.

Из обоих ее запястий уже лилась кровь, она уже начинала чувствовать головокружение, и тогда она сунула обе руки в омерзительную вонючую дыру, служившую туалетом, в углу камеры.

— Я не оставила себе никаких шансов, я хотела, чтобы весь этот ужас наконец кончился. Если бы меня не убила кровопотеря, я бы точно умерла от инфекции.

Она потеряла сознание и упала, ее кровоточащие руки свисали в парашу. Очнулась она в больнице.

Она все еще мечтала сниматься в кино, но у нее уже появились сомнения. Впрочем, она ни о чем не жалела.

— Ты не можешь себе представить, какая это была красивая картинка, — говорила она.

В 1968 году границы Чехословакии на короткое время оказались открытыми, и девушка из Зруча навсегда исчезла из гостиничного бара. Ночные бабочки сказали мне, что она эмигрировала в Австралию. Австралия — это прямая противоположность Зручу. Там не хватает женщин, особенно в среде чешских эмигрантов.

Через много лет она стала звонить мне в Нью-Йорк. Обычно она была при этом пьяна. У нее росла дочь, очень способная девочка, которая училась актерскому мастерству. Она хотела, чтобы я ее посмотрел. Дочка должна была добиться всего, что не удалось матери. Я никогда не вешал трубку. Девушка из Зруча превратилась во взрослую женщину, и по ее голосу я мог понять, что жизнь задубила ее кожу, но я никак не мог забыть, какой она была, когда мы заметили ее у конвейера на этой обувной фабрике и взяли сниматься в «Любовных похождениях блондинки». Тогда она походила на цветущую вишню.

Вся печаль России

«Любовные похождения блондинки» с успехом шли в кинотеатрах по всей стране, и я получил за нее Государственную премию имени Клемента Готвальда. Готвальд был первым коммунистическим президентом Чехословакии и легендарным пьяницей, так что присуждение этой премии меня скорее смутило, чем обрадовало. Правда, кое-какую радость она мне действительно принесла: кроме лауреатской ленты, премия включала и толстый конверт. В нем было 20 000 крон, почти годовая зарплата, и это помогло Ивану преодолеть то презрение, которое он испытывал ко всем лауреатам Государственной премии.

Кроме того, «Любовные похождения блондинки» подарили мне новые поездки. Фильм открывал Нью-Йоркский фестиваль в 1966 году, и мне было разрешено вторично посетить мировую столицу. Я побывал в Канне, в Лондоне и в других городах, фильм был выдвинут на «Оскара» в номинации лучшего зарубежного фильма, но нас опередил Лелуш с «Мужчиной и женщиной».

В самой Чехословакии начиналось движение к политической открытости «пражской весны» 1968 года, и поездки на Запад уже не казались чем-то невероятным. Самым смелым и многообещающим драматургом страны был Вацлав Гавел, в его абсурдистских пьесах едко высмеивались тоталитарная власть и бюрократия.

В Советском Союзе Брежнев скинул Хрущева, и в империи начался постепенный откат от относительного либерализма хрущевской эпохи, поэтому Москва оказалась одним из самых памятных для меня мест, где шли «Любовные похождения блондинки». Я приехал туда с другим молодым режиссером, Павлом Юрашеком, мы были гостями Союза кинематографистов СССР. Мы остановились в одном из огромных отелей, и к нам была приставлена молодая переводчица, чтобы показывать нам столицу, но мы никогда не чувствовали там себя в своей тарелке. Все было проблемой. Я хотел встретиться с Андреем Тарковским, мастером современного советского кино, но только благодаря ловкости другого прекрасного режиссера и моего друга, Элема Климова, удалось устроить эту встречу. В конце концов мы с Юрашеком чуть ли не подпольно встретились с Тарковским и пожали ему руку в каком-то Богом забытом парке на окраине города. К этому времени мы уже знали, что в душе наша переводчица была подрывным элементом. Мы откровенно говорили с ней обо всем, и как-то раз она сказала, что ее друзья из московского андеграунда умирают от желания увидеться с нами. Они видели «Любовные похождения блондинки» на каком-то закрытом просмотре и превозносили фильм до небес. В основном это были художники и скульпторы. Переводчица бралась организовать такую встречу, при условии что мы с Юрашеком рискнем оторваться от наблюдавших за нами людей. Мы согласились.

Большинство служащих гостиницы, где мы остановились, работали на КГБ, поэтому в один прекрасный день мы притворились, что вернулись домой рано, а потом выскользнули через заднюю дверь. Переводчица ждала нас в переулке. Она очень нервничала. Она убедилась, что никто за нами не идет, потом быстро запихнула нас обоих в такси, которое оставила за углом.

Мы поехали в пустынный район бетонных многоэтажек на окраине Москвы. В грязи, окружавшей дома, можно было легко потерять ботинок, и вряд ли удалось бы вытащить его из трясины. Мы вышли из такси и стали ждать переводчицу, которая должна была отвести нас на место встречи. Оказалось, что она никогда здесь не была. Наконец ей удалось найти железную дверь, которая вела в какое-то подвальное помещение, и она стала стучать. Прошла вечность, прежде чем какой-то бородатый русский открыл дверь. Он держал в руке свечу, мы пошли за ним по длинному темному коридору на звук балалайки, под которую пели грустные голоса где-то в бетонных внутренностях здания. Коридор привел нас в маленькую комнату. Там на перевернутых коробках сидели пятеро или шестеро бородатых мужчин. В центре комнаты стоял большой ящик, а на нем — несколько бутылок водки, буханка хлеба, палка копченой колбасы. Вдоль стен выстроились ряды абстрактных скульптур, некоторые были завернуты в тряпки. Комната освещалась голой лампочкой, и над всей котельной, вероятно, витал дух Достоевского.

Наш проводник задул свечу и предложил нам тоже сесть на коробки. Остальные едва взглянули в нашу сторону и продолжали петь протяжные песни, в которых звучала вся печаль России. Балалаечник почти не открывал глаза.

Мы сели. Бородатые мужчины продолжали петь. Время от времени они пускали по кругу бутылку водки, и мы тоже отпивали по глотку. Никто не произнес ни слова. Русские тянули свою бесконечную мелодию. Через полтора часа наша переводчица встала.