– В чем дело? – не понимал Юшков, о каких видах они говорят.
– Трофим Пантелеич говорил, что вам виды наши понадобились… И епитрахили не стало.
– Чего?
– Епитрахили, облачения.
– Я спрашиваю, что вам от меня надобно? – начинал горячиться, выходить из себя Юшков.
– Виды наши нужны.
– А где они?
– Трофим Пантелеич вам их…
– Какой Пантелеич?
– Что скотину гнал.
– Ну?!
– Наши виды для вас… Вам их, то есть… Чтоб показать…
– Это что такое еще?! – не своим голосом заорал Юшков. – Наклепать на меня задумали… Кто такие есть?
– Иереи… Как еще говорится, попы.
– А почему с нашим обозом? Кто звал?
– Скотину гнать помогали.
– Попы – гнать скотину? – выпучил на них глаза Юшков. – Беглые?
– Не беглые, а безместные.
– Виды?
– Нет их. Вчерашним вечером Трофим Пателеич для вас их брал.
– Опять про то же… Эй, служивый!.. – обратился Юшков к одному из стражников, сопровождавших царицын обоз. – Забирай их. По всему видать, беглые… Ишь, придуриваются… Злодействовали с гуртовщиком заодно. Телушку загнали в глубь. Забирай их и не отпускай. Там потом разберемся.
– Ваша милость, мы никакие не беглые. Мы…
Но Юшков уже не слушал их, вскочив на седло подведенного коня. Пока обоз задержится у заставы, он разыщет, где подворье царицы Прасковьи, чтобы знать, куда людей и скотину вести, как с мертвой карлицей поступить да на свиданье с Прасковьей хоть чаркой вина освежится.
Попы шагнули было в сторону, но стражник остановил их.
– Ни на един шаг не отлучаться, не то свяжу.
От всякого человека, въезжающего или входящего в Петербург через главную эту заставу, требовалось, чтобы он был в надлежащем виде: не бородат, не космат и не в старинном долгополом одеянии. Караульщик остановил юшковского коня и направил седока к цирульнику. На голову горшок – и по его краям ножницами цвирк-цвирк, по лбу – обрубом и по шее так же, – вот и прическа готова, а защетинившуюся за дорогу бороду брили так, словно скребком сдирали.
Вот и оголились щеки, вылупился из волосяной стерни округлый юшковский подбородок, и рогаточный караульщик Василия Юшкова пропустил.
Не так много было в Царицыном обозе людей мужского пола, больше бабы да девки, а их не стричь и не брить. Сначала в бравый, молодецкий вид приведены были стражники, сопровождавшие обоз, а потом подошла очередь остальным мужикам, но она сразу же застопорилась на попах.
– Нас или стричь, или брить нельзя, – мы иереи, – заявил Гервасий.
– Они, слышь еремеи, – посмеялся стражник. – Беглые!
– Вот и нет. Из самой Москвы с обозом идем, – защищался Гервасий.
– Ничего знать не знаю, – отмахнулся от его слов караульщик. – Показывай бородовой знак, тогда останешься со своей бородой. Знак такой обязан иметь.
Заставский караульщик не врал. По цареву указу был учрежден медный знак с изображением на нем бороды и с выбитой надписью «деньги взяты». И сложена была прибаутка: «Борода – лишняя тягота; с бороды пошлины взяты».
– У меня епитрахиль есть, – сказал Флегонт и показал ее.
– А может, она краденая у тебя, – зубоскалил караульщик.
– Давай, давай, подходи, – подталкивал стражник Гервасия к цирульнику. – Рыжая борода не чесана с покрова, – пока еще добродушно говорил он.
– Нельзя нам, нельзя… – упирался Гервасий.
А сгражник, похоже, скучал и рад был случаю побалагурить:
– Он до обедни монах, а опосля беглец в штанах. Верно говорю. Мне под караул оба отданы.
– А коль ежели взаправду попы, а вы – стричь их? Негоже будет, – заметил цирульник.
– Какие тебе попы?! Гурт пасли, стадо.
– Стадные пастыри, значит, – не унимался стражник. – Без них тоже нельзя, иначе волку корысть… Ну, хватит смешиться, дело знай, – приказал он цирульнику.
– Мне – что. Я могу и остричь.
– Грамота такая государева есть, чтобы вдовых попов расстригать, – говорил заставский караульщик. – Вот им наш цирульник заместно игумена будет. А они, ежель попы, то беспременно вдовые. Хоть бы одна попадья на двоих была, и той нет, – смеялся он.
– Сказал, хватит смешиться! – прикрикнул стражник. – Стриги знай.
И цирульник, готовый приступить к делу, защелкал ножницами.
– Садись сюда, на пенек, – приглашал он Гервасия.
– Ему и долгополую сряду укоротить надо, чтоб не выше коленок была, – подсказывал караульщик. – По указу чтоб.
Было уже не до смеха. Вместо того чтобы послушно сесть на пенек, Гервасий отмахнулся рукой и пошел в сторону, но стражник живо настиг его и схватил за грудки. Пробуя увернуться, Гервасий локтем оттолкнул его, и завязалась драка. За Гервасия вступился Флегонт, а за стражника – его сотоварищ.
– Не замай, не замай, расступитесь все, для драки простор дайте им, – деловито распоряжался караульщик, довольный веселым зрелищем. – Это вот так, это вот дело! – приговаривал он. – Норовистый поп, молодец!.. Под дыхало вдарь ему, под дыхало!..
Свалили, смяли попов. Разозлившийся стражник приказал связать им скрученные за спину руки и, выхватив у цирульника ножницы, сам, оттягивая невзрачную поповскую бороденку, чуть ли не с кожей обрезал взлохмаченные волосы с подбородка Гервасия, а другой стражник приводил в надлежащий вид Флегонта для появления его в Петербурге. И цирульнику нечего было делать с ними.
Прислушиваясь к подсказкам караульщика, стражники обрезали полы поповских подрясников.
– Вот и вид им как надо теперь.
Возвратившийся от царицы Прасковьи Василий Юшков приказал стражникам сдать попов, как беглых людей, в галерную каторгу на Адмиралтейский двор.
VIII
Наслышалась царица Прасковья про петербургское житье – мурашки по спине пробегали Не диво, что, бывало, в Измайлове или в самой Москве, в отдалении от царя, находившегося то за морем в чужих землях, то в военных походах, среди народа неумолчное роптание шло на вводимые им новые порядки. Но ропщут люди и здесь, в Петербурге, при самом царе, и чуть ли не в глаза ему свое недовольство высказывают. Самим богом отверженное это место – возлюбленный царем Петербург. Того и жди либо в огне здесь сгоришь, либо в воде потонешь. Она, царица Прасковья, в первую же ночь огненную страсть испытала тут, едва живой из пожара выскочила. И никакого добра впереди не жди.
Умудренные жизнью люди говорят, что теперь не по-прежнему и само солнце светит; петербургские дни хотя в весенне-летнюю пору много длиннее московских, но зато часто бывают пасмурны и дождливы. Не плачет ли само небо о злосчастной судьбе поселенцев здешних?..
И еще об одном раздумье берет: когда на короткий срок приезжал царь Петр в Москву и боярские бороды напрочь ножницами кромсал, то было у него это однажды. Отбыл из первопрестольной царь, и опять могли у бояр их бороды отрастать. Тут же все, как один, постоянно с оголенными ликами ходят. А давно ли святейшие патриархи Иоаким и приемник его Адриан не только грозили, но и впрямь отлучали православных от церкви за их брадобритие, а также и тех, кто с такими людьми общался. Жестоко порицалось еретическое безобразие, уподоблявшее людей котам и поганым псам. А ведь правило святых апостолов нерушимо, и оно гласит: «Аще кто браду бреет и преставится тако, не достоин над ним ни пети, ни просфоры, ни свещи по нем в церковь приносить, ибо с неверными да причтется». Патриарх Адриан стращал русских людей вопросом: «Ежели обреют бороды, то как станут на страшном суде? С праведниками ли, украшенными брадою или с обритыми нечестивцами-еретиками?!» И ответ на это, конечно, напрашивался сам собой: все хотели бы с бородатыми праведниками в одном ряду быть. (Спросить бы самого Адриана: «А бородатые кому уподобляются? Козлищам?»)
Но это все – на словах. А на деле что выходило? Сами же патриархи, осуждавшие брадобритие, видели голощекого царя Петра и смиренно молчали. Не только многолюдную свою паству, а себя самого ни один из патриархов утвердить не мог, а это уж великий стыд перед людьми и грех перед богом. Молча выслушивали, как со смехом глумились над ними и сам царь Петр Алексеевич и его приспешники: святейший собор называли забором, который перескочить похвалялись, а самих патриархов называли потеряхами. И в таком слове была немалая правда, потому что православную веру эти потеряхи в самом деле потеряли.