Укорочен осенний день. Глядь, и уже сумерничать стало, а там и до самого вечера, до свидания рукой подать. И у Михаила Пропотеева мысли о том же. Сошел он со шхуны на адмиралтейскую землю, но некоторое время казалось ему, что словно все еще реял над ней, и скорее с Митькой на тот берег Невы, к поместью царицы Прасковьи.
Переправились мичманы на баркасе к деревянному кронверку крепости, перенеслись из мечтаний в насущную явь, снова вдруг обернувшуюся для них как бы несбыточным сновидением. Приметилось, почудилось, что их герцогини ждут. Да, может, и вся вчерашняя ассамблея была только сном?.. Нет герцогинь-царевен. Спозаранку отбыли каждая в свое герцогство. Так государь повелел, чтобы они больше в Петербурге не прохлаждались. Были – и словно ветром их сдунуло. Сама царица Прасковья молодым людям с огорчением об отъезде дочек поведала и особенно горевала о своей любимице Катеринке.
Все молодецкие мечтания – вдребезги. Сном, быстролетным сном завлекательное знакомство их промелькнуло, и вот какое внезапное пробуждение от того любострастного сна.
– Петрушенька, старичок мой дорогой, совсем ты захлопотался, не бережешь себя. Опять вот пришлось капли пить… Поезжай, миленький, в Петергоф, там море, которое ты так любишь. Отдохни, большая польза будет от этого, а потом с новыми силами примешься за дела.
Ласковая, заботливая она, Катеринушка, друг сердешненький. Только лучшего хочет своему старичку, и как он благодарен ей за такую заботу!
– Правда, Катеринушка, малость надобно отдохнуть.
– Ну, конечно же! – подтверждает она, довольная, что он ей послушен… «Слава богу, наконец-то уедет!» – готова она перекреститься. С каждым днем все труднее ей сдерживаться, притворяться по-прежнему нежной и любящей, тогда как глаза готовы метать на него ненавистные взгляды.
Вспомнила недавнее катание по взморью. Уже кончилось бабье лето, зачастили было осенние дожди – и вдруг выдался теплый, по-летнему солнечный день, словно возвратился июль. Петр предложил ей воспользоваться погожими часами и покататься на ялике. Пригласил Вилима Монса и дамой ему – веселую князь-игуменью Ржевскую. Поехали, покатались.
Каким стройным, красивым щеголем выглядел Вилим перед осунувшимся, сутуловатым Петром, стоявшим за штурвалом в своей потертой шкиперской куртке. Противно Екатерине было смотреть на обветренное, подергивающееся от нервного тика его лицо, и она отдыхала взглядом на цветущем свежестью и красотой лице своего любимца, нарядная одежда которого дополняла приятное впечатление. На Вилиме был кафтан из дорогого лионского бархата с серебряными пуговицами, отороченный золотым позументом; на ногах – розовые шелковые чулки и башмаки с дорогими пряжками; под расстегнутым кафтаном виднелся жилет из блестящей парчи; на голове пуховая шляпа с плюмажем из разноцветных перьев. И все это с иголочки, все так к лицу и фигуре статного камер-юнкера и могло лишь восхищать «премилостивую государыню», как называл ее Монс при Петре.
– Мне нравится, что наш камер-юнкер так опрятно одет, – как-то сказала она супругу, а тому все равно: пускай хоть павлином нарядится.
Под стать Вилиму Монсу была всегда и она сама: то в дорогом из серебристой материи платье, то в атласном оранжевом, с кружевами, то в бархатном, вишневого цвета с меховою отделкою. На алых, слегка припухших ее губах – неизменно-приятная улыбка; убранная с большим вкусом черная густая коса обрамляла лицо, как бы опаленное легким румянцем ланит; глаза поблескивали огнем затаенной страсти; нежная белизна открытой шеи походила на белизну мраморной Венус, и нерастраченным здоровьем дышала царственная высокая грудь.
А здоровье державного супруга заставляло его все чаще прибегать к лекарствам и к возбуждающим дух и тело снадобьям, включая анисовые и другие напитки «Ивашки Хмельницкого». Придворным медикам Лаврентию Блюментросту и Роберту Арескину все труднее приходилось предотвращать недужность царя, не соблюдавшего в еде и питье должной меры.
Теперь в Петергофе он на радость Екатерине и Вилиму Монсу, которым можно чаще и дольше быть вместе. Неприятно только, что Петр вынуждает «сердешненького друга» отвечать на частые его письма. Можно подумать, что уехал в дальнюю даль, откуда и сообщает о своей тоске, томящей его в разлуке с любимой женой: «Дай боже вас видеть в радости, а без вас скучно очень… Я бы желал, чтобы и вы были здесь (приглашает он ее в Петергоф), ежели вам не трудно (уже не приказывает ей, как бывало, а просит), понеже пустить воду из фонтанов без вас не хочется… Очень скучно без вас, и для того по берегу мало хожу, а обретаюсь все дома».
В своих ответных письмах она благодарит его за любовь и приглашение, но, к большому сожалению, приехать никак не может, – заботы о детях удерживают ее в Петербурге. Пусть батюшка государь не скучает, а изрядно отдыхает и набирается сил для радостной потом встречи.
– Опять от него письмо? – с усмешкой спрашивает Монс.
– Опять. Я боюсь, Вилим, что он вот-вот приедет. Если бы ты только знал, как я не хочу его видеть.
– Знаю, Катрин. Уговаривай, чтобы он оставался там. Пиши, что на море воздух здоровее, чем в слякотном Петербурге. Пусть остается там до зимы.
– Я так ему и пишу.
Дети… Забота о них удерживает ее. Несчастный Шишечка. Теперь уже нет никакой надежды, что он может поправиться. Не ходит, не говорит, беспрестанно течет слюна, бессмысленный взгляд… Да, наследником престола царевичу Петру Петровичу стать не придется. В своего дядю, царя Ивана, пошел. Даже хуже. Тот хотя и косноязычно, но мог говорить и ходить умел, а этот…
– Грабит, грабит меня бог сыновьями, – с неизбывной горечью говорил Петр.
– Не утруждайте себя мрачными думами, государь, – советовал ему лекарь Блюментрост.
– Как же не утруждать, когда они неотступны?
– Поспите еще. Вы очень мало спали сегодня.
– Мало, да. И никакая твоя микстура, Лаврентий, не помогает.
Занимаясь по совету супруги отдыхом и накапливанием сил, Петр имел немало досужливого времени и вскоре почувствовал гораздо большую усталь, нежели от любой работы. С отдыхом следовало немедля кончать, чтобы не известись совсем, а чем занять свои руки, не желавшие никакого покоя? Токарного станка у него в Петергофе не было, а короткий осенний день все равно оказывался долгим потому, что начинался он при зажженных свечах с четырех-пяти часов пополуночи.
Не любя просторных комнат с высокими потолками, царь жил в отгороженной для него каморке с низким, чуть выше его головы, натянутым парусиновым потолком. Денщик затапливал печку, а умывающийся государь, – в ночном колпаке, шлафроке и в домашних туфлях на босую ногу – начинал «отдыхать» в ожидании завтрака. Если было жарко, сбрасывал шлафрок, оставаясь в рубашке, не стесняя себя в одежде. Наскоро перекусив и записав на аспидной доске или в записной книжке пришедшие на ум мысли, в ожидании рассвета опять «отдыхал», а потом уходил к морю или бродил по петергофскому парку, встречаясь с садовниками и с фонтанными мастерами, нередко помогая им в их делах. К полудню возвращался к себе обедать, а случалось, что принимал приглашение кого-нибудь из петергофских служителей пообедать у него.
Зная повадки царя, хозяину дома не нужно было сажать дорогого гостя в особо почетном месте и раболепствовать перед ним, не то царь мог подняться и уйти. Чем больше простоты и непринужденности, тем лучше для всех. Никаких особенных блюд Петр не признавал, предпочитая обычные, русские: щи да кашу, соленые огурцы да квашеную капусту. Ну, а если у хозяина оказывалась припасенной к обеду водка, то от поднесенной чарки неучтиво было отказываться. После обеда отдавал примерно часовую дань дрёме, хотя бы то было в гостях. Сам он никаких обедов в Петергофе никому не давал потому, что жизнь здесь похожа была на походную, да он и в Петербурге не проявлял себя хлебосолом. Дома в столовой у него могли поместиться за столом не более двенадцати человек. Подадут кушанье, хозяева всем семейством усядутся, а гостям – как придется. Без всякого смущения царь Петр скажет им: