— Как плохо! — с насмешкой перебила Елена Васильевна и сильно оживилась. — Вон князь Михаил Львович все видит, все знает. И через какое крыльцо ты пришел, и когда из хором вышел, и долго ли со мной сидел. Пологом постели, и тем от него не укроешься. Грех, видишь, душе и стыд великий, что я, молодая, тебя, ненаглядного, пуще жизни полюбила. Святоша какой нашелся! Владыко — и тот мне словом об этом не обмолвился, а поди, и ему в уши шепчут про тебя. Мать родная и та молчит, братья с тобой дружат. А он, благо дядей доводится, вздумал учить. Да никому я не позволю за мной подглядывать! И кто еще вздумал на путь наставлять? Князь Михайло Глинский! Сам-то как жил? Чай, знает, что в чужих-то землях чужемужние жены в теремах не сидят, и не перестарком он был, когда на них засматривался.
Она, видимо, была встревожена и, чего не замечалось в ней прежде, высказывалась теперь без стеснений, не прикрываясь личиной. Было видно, что ее задели за самое больное место, хотели стеснять именно в том, в чем она никогда не потерпела бы никаких стеснений. Князь Иван Федорович в свою очередь вспылил.
— Не пора ли покончить с этим? — резко сказал он. — Мало князю того, что он забрал все дела в руки, что при нем все бояре и князья молчат, так ему еще занадобилось в твою опочивальню заглянуть, у замочной скважины твои речи ночью подслушать?
И, переменяя тон, он с злой насмешкой сказал:
— А и то сказать: он тебе дядя, ему языка не припечатаешь, захочет, чтобы ты монашкой жила, — и будешь так жить. Меня еще, пожалуй, в башню засадит голодной смертью умирать.
— А! Что ты мне сказки рассказываешь! — резко перебила его великая княгиня. — Сам знаешь, что все это вздор. Не им тебя в башню засаживать!
Она поднялась с места, вытянулась во весь рост и, ударяя себя в грудь, гордо произнесла:
— Я государыня, я и делаю, что хочу! Указа для меня нет, а кому не нравится меня слушать, тому и уши можно завесить, так что уж ничего они не услышат…
Князь Иван оживился, любуясь энергией великой княгини, и страстно воскликнул, притягивая ее к себе:
— Вот какою я тебя, лебедь моя белая, люблю! Душу за тебя отдать я готов и тело на раздробление, когда настоящей государыней тебя вижу, а не слабою лукавящей женщиной.
Она засмеялась и, припав к нему, тихо и вкрадчиво сказала:
— А разве всегда-то можно правду говорить да то делать, что хочется? Кабы можно было, сидели бы мы рядом с тобой на престоле при всем народе, не миловались бы здесь тайком да воровски в ночи темные.
Она вздохнула и прибавила:
— Ох, не легко тоже с нашими боярами ладить, иногда и слукавишь поневоле. Теперь-то бояться нечего: за изменное дело они и сами готовы будут наказать виновных потворщиков Вельского да Ляцкого, а что до дяди, так он да Воронцов, дела все в руки захвативши, теперь поперек в горле у них самих стоят. Рады будут все, если им руки развяжу.
— Да, с князем Михаилом Львовичем покончить надо, — сказал решительно князь Овчина, давно уже точивший зубы против старика, который то и дело читал наставления племяннице о том, что она роняет и свой сан связью с князем Иваном. — Или. он, или я; два медведя в одной берлоге не уживутся.
На следующий же день правительница и бояре приказали схватить князя Ивана Федоровича Вельского и князя Ивана Михайловича Воротынского с юными сыновьями за соумышленничество с бежавшими в Литву князем Семеном Вельским и Иваном Ляцким. Князя Ивана Вельского схватили в Коломне, где он учреждал в то время стан для войска, и привезли в Москву и так же, как и князей Воротынских, в оковах посадили в тюрьму. Открытого суда над обвиняемыми не было…
Это было в августе.
В августе же, когда никто не успел еще опомниться от крутой расправы с соумышленниками беглецов, князь Михаил Львович Глинский был обвинен в том, что он замыслил овладеть государством вместе с ближним боярином Михаилом Семеновичем Воронцовым. Все знали, что подобного замысла не было, хотя князь Михаил Львович и ворочал всеми делами, как человек близкий к великой княгине, как старый и опытный делец. Бояр и князей охватил страх, но, разъединенные, завидующие один другому, подкапывающиеся один под другого, они не смели и не желали вступаться за опальных. Некоторые просто радовались устранению с дороги выдающихся людей. Особенно ликовали князья Шуйские: опала постигла их исконных врагов князей Вельских и устранила с дороги настоящего главу правления, князя Глинского. Они теперь были первыми, если не считать князя Овчину. Говоря о князе Овчине в своем кругу, князья Шуйские как-то зловеще презрительно посмеивались над его силой.
В сентябре все узнали, что князь Михаил Глинский умер в тюрьме, — голодной смертью, как толковали все. Его тело вывезли без всяких почестей и схоронили за Неглинною в церкви св. Никиты. На другой день после этих, более чем скромных похорон, князь Овчина пробирался по обыкновению из хором великой княгини. На пути его остановила боярыня Челяднина. Подремывая, она сидела в комнате на лавке, пригорюнясь и опустив голову на руку. Князь удивился:
— Ты чего не спишь!
Она немного замялась, потом уклончиво ответила:
— Так, не послалось!
И тут же прибавила:
— Не спится иной раз, как на сердце кошки…
Он немного раздражился на сестру, вечно говорившую не прямо, а с подходцами.
— Говори ты, что хотела сказать, — отрывисто приказал он. — Зачем меня караулила?
— Да вот что, Ваня, сказать я хотела тебе: неладно это, что прах-то князя Михаилы Львовича, ровно падаль, бросили, — заметила боярыня Челяднина князю Овчине.
— Зачем бросать; по православному обычаю у Святого Никиты схоронили, — с усмешкой ответил он, — Во сне, что ли, что видела?
— Тебе шутки все да смешки, — сказала боярыня совсем недовольным тоном, — а сам знаешь, что говорю правду. На мертвом-то уж нечего гнев держать. Он из гроба не встанет.
— Да ты с чего заговорила о князе-то? — спросил серьезно князь Овчина. — Жаль тебе его, что ли?
И уже совсем презрительно он добавил:
— Я ведь тебя знаю, даром ты пустых речей не станешь говорить, тоже и жалеть князя тебе не с чего. Умер и слава Богу, с дороги лишнее бревно сдвинуто. Уж не хитрила бы, а говорила бы прямо. Да и спать мне пора — засиделся…
Она отвернулась в сторону, избегая его взглядов.
— На Москве ртов много, — пояснила она. — Везде только и речей, что про это, как деда государева, как coбаку, прости, Господи, бросили. И на торговых площадях, и среди гулящих людей, везде точно в улье жужжат. Прежде не говорили, помалчивали, а нынче…
Она безнадежно махнула рукой.
— Сказывать-то не хочется… А что про это дело толкуют, так и нельзя не говорить. Народ-то тоже все православный, обычаи да порядки все знают. Не для чего вожжи-то без пути натягивать.
— За живых не заступятся, а мертвых жалеют, — сказал с презрительной насмешкой князь Иван. — Ну что ж, мы и с почестями можем его похоронить, если надо.
И, смеясь натянутым смехом, он потрепал по плечу боярыню.
— А ты у меня молодец баба. Здесь сидишь, а на десять верст слышишь, и на площади, и в кабаках…
— Что ж, для тебя же стараюсь. Вы-то с государыней голубями воркуете, а надо кому-нибудь за вас и на стороже стоять, — ответила боярыня с легким укором. — Ты бы вон послушал, что народ говорит про челядь князей Глинских, как она бесчинствует. Тоже узнал бы, что из палат Шуйских выносят холопы про тебя да про великую княгиню…
— Так до утра бы не кончить, — пошутил он и стал прощаться с сестрою.
Они поцеловались трижды, и он ушел. На следующий же день отдано было приказание: приготовить для князя Глинского новую могилу. Вырыли гроб и отвезли его не без торжественности в Троицкий монастырь, где было приготовлено более приличное место успокоения для деда государя.
Покуда совершалось все это, покуда исчезали эти люди, маленький великий князь подрастал и внимательно вслушивался в окружавшие его толки об изменах, о злых людях, о тюрьмах, о наказаниях. Жалобы на козни тех или других бояр, недовольство проделками этих людей, опасения перед попытками изменников бежать на Литву, все это западало в его душу и пробуждало враждебные чувства.