Мысленно переживая только что испытанные впечатления этой в полном смысле для него светлой ночи, припоминая и взвешивая каждое слово, сказанное ему государем, государыней и другими близкими к Царю лицами, Воротынцев самодовольно усмехался. Царь, всегда к нему милостивый, был сегодня особенно добр и приветлив: изволил вспомнить про своих крестников, сыновей Воротынцева, сказал, что их пора в пажи, и пошутил насчет резвого нрава их сестры Марты, назвав ее при этом своей любимицей. Все окружающие это слышали.
Остальные члены августейшей фамилии последовали примеру царя. Императрица, милостиво осведомившись о здоровье жены Воротынцева, пожалела, что редко видят ее во дворце. Великие княжны просили передать их поклон его дочери.
— А когда же мы замуж отдадим это милое дитя? — сказала между прочим императрица.
Воротынцев понял, что это — намек на слухи, ходившие по городу, про его троюродного племянника, барона Ипполита Фреденборга, который в последнее время усердно ухаживал за Мартой. Мать Фреденборга, одна из любимых статс-дам императрицы, наверное, выболтала ей про любовь сына и про свое желание еще ближе породниться с Воротынцевыми.
«Губа-то не дура у этих баронов. Такой невесты, как Марфа Александровна Воротынцева, во всей России пять-шесть, да и обчелся», — думал Александр Васильевич, отвечая низким поклоном на милостивые слова государыни.
Когда он поднял голову, первые глаза, глянувшие ему в лицо, были глаза его родственника, Сергея Владимировича Ратморцева, и Воротынцев поспешил отвернуться к толпе придворных, окружавших его с заискивающими улыбками и льстивыми фразами.
Отвечая направо и налево с обычною находчивостью на комплименты, которыми осыпали его со всех сторон, он забыл про своего недруга, но теперь, в ночной тишине, сидя один в карете, опять вспомнил про него, и тяжелое чувство ненависти и бессильной злобы зашевелилось в его душе.
У Александра Васильевича было много врагов, но ни к одному из них не питал он столько злобы, сколько к Ратморцеву. Этот человек одним своим присутствием отравлял ему существование, потому, может быть, что раньше он был с ним очень дружен.
Как бы там ни было, но теперь, при одном воспоминании о нем, лицо Воротынцева омрачилось и брови сердито сдвинулись.
Хорошо, что от Зимнего дворца до его дома на Мойке было недалеко, и предаваться неприятным воспоминаниям Александру Васильевичу пришлось минут пять, не больше. Карета въезжала в настежь растворенные ворота широкого двора с каменными флигелями, в которых помещались кухни, погреба и людские, обогнула цветничок со статуей посреди и подкатила к высокому, выложенному мрамором подъезду барского дома, выходившего фасадом на Мойку, а задней стороной с мезонином — в старый тенистый сад.
Ловкий выездной соскочил с запяток, в одно мгновение отворил дверцу кареты, откинул обитую ковром лесенку подножки и высадил барина. На крыльце появился другой лакей, в ливрейном фраке, в чулках и башмаках с пряжками, молодой, красивый малый Петрушка, недавно взятый барином в помощники к камердинеру Михаилу Ивановичу.
— Все дома? — отрывисто спросил у него барин.
— Точно так-с, ваше превосходительство. Ее превосходительство приказали подавать кушать, как только вы изволите пожаловать.
Александр Васильевич оглянулся на экипажи, стоявшие в глубине двора, и спросил:
— Приехал ли граф Петр Андреевич?
— Приехали-с.
— С графиней?
— С графиней-с.
— А баронесса? — продолжал справляться Воротынцев, поднимаясь по лестнице с каменными круглыми ступенями, красиво обставленными растениями.
Петрушка ответил, что баронесса с сыном раньше всех приехали.
«Как им раньше всех не явиться!» — подумал Александр Васильевич с тем инстинктивным недоброжелательством, с которым каждый отец, когда он нежно любит дочь, относится к человеку, выказывающему намерение похитить ее из родительского дома.
Барон был не первый претендент на руку красавицы Марты, но до сих пор Александр Васильевич всем отказывал под разными предлогами. Отделаться от барона (который тоже ему приходился не по душе: он находил его дураком, да еще немец в придачу) было труднее; у его матери были большие связи и сильная поддержка в лице императрицы, потому Александр Васильевич до поры до времени ограничивался тем, что держал себя сдержанно и с ним, и с его матерью, а жене приказал до предложения «не допускать».
О том, нравится ли барон их дочери и желает ли она иметь его своим мужем, между супругами и речи не было.
— Марфа выйдет за того, кого я ей выберу, — сказал Воротынцев раз навсегда еще в прошлом году, когда за нее сватался граф Павин, которому Александр Васильевич отказал, не посоветовавшись ни с женой, ни с дочерью.
Из дверей, растворенных в белый с золотом зал, уставленный золочеными стульями, зеркалами во всех простенках, померанцевыми и лимонными деревьями в зеленых кадках, с роялем, арфой и этажеркой с нотами у одной из стен, доносились в прихожую гул голосов, звон шпор, шуршание шелковых юбок, сдержанный смех и говор, чувствовался запах духов с примесью аромата живых цветов, привезенных из оранжерей Воротынцева в Царском Селе.
Из прихожей Александр Васильевич, не заглядывая в зал, прошел прямо коридором в кабинет. За ним последовал младший камердинер Петрушка. На камине, по обеим сторонам бронзовой группы с часами, горели восковые свечи в высоких канделябрах. Из этой комнаты, глубокой и просторной, с окнами в сад, массивной мебелью, обитой тисненым сафьяном, и книжными шкафами вдоль стен, одна дверь вела в спальню, другая — в уборную.
Входя в кабинет и даже не успев бросить снятые в коридоре белые перчатки на ближайший стол, Александр Васильевич заметил на бюро запечатанный конверт.
— Кто это принес? — спросил он, указывая на письмо.
Петрушка смутился. Он не понимал, каким образом очутилось тут это письмо. Не дальше как минут пять тому назад входил он сюда, чтобы закрыть трубу у камина, и письма на бюро не было. Кроме него да старшего камердинера, Михаила Ивановича, никому сюда ходу не было. Даже барыня с барышней сюда без доклада не допускались. Кто же мог принести это письмо?
— Не могу знать-с, — ответил он, дрожа под пристальным взглядом барина. — Михаил Иванович, может быть, — прошептал он прерывающимся от волнения голосом.
Александр Васильевич подошел к бюро, взял конверт и, прежде чем раскрыть, повертел между пальцами его в нерешительности и с брезгливой гримасой.
Надпись на конверте из грубой серой бумаги показалась ему странной: «Его светлости, высокопревосходительству, милостивейшему государю Александру Васильевичу Воротынцеву, владельцу подмосковного села Яблочки с деревнями и хуторами, имения Воротыновки…» Черт знает, что за чушь! Какому болвану понадобилось выписывать все его состояние на конверте?
Хороши были также и приписки на этом конверте — на одном углу: «Весьма и безотлагательно нужное», в другом: «Соблаговолите прочесть преданного раба от усердия предостережения». Все это было выведено с большим старанием, четким, убористым почерком искусного каллиграфа. Печать большая, красно-бурого сургуча, с какими-то цветами и птицами вместо герба.
В предчувствие Александр Васильевич не верил, но впоследствии не раз вспоминал, как ему претило сламывать эту печать и какой безотчетный страх и отвращение ощущал он, вынимая вложенное в конверт послание.
«Довожу до твоего сведения, изверг рода человеческого, лютейший из тиранов, которому нет подобного на земле, что неистовствам твоим наступает конец. Вспомни про несчастную твою жертву, испустившую душу в муках через твоих преданных рабов, Маланью и Николая, в селе Яблочках, в тысяча восемьсот семнадцатом году, вспомни про Марфу Дмитриевну и казнись, ибо час воли Божией близок и тебя ждет кара и возмездие за твои неистовства».
Следовала подпись: «Неизвестный Вашей светлости бывший раб, а ныне сам себя освободивший человек».
Это письмо Александр Васильевич пробежал вдруг, в одно мгновение, охватил его глазами, так сказать, и от гнева, охватившего все его существо, кровь с такой силой отхлынула к его сердцу, что он побледнел как полотно. Рука, державшая письмо, задрожала, а брови судорожно сдвинулись.