Изменить стиль страницы

Начнут пытать, вымучивать из него нестерпимыми страданиями подробности о сношениях его с фавориткой старика Воротынцева. А что он может сказать, кроме того, что амурничал с полногрудой и черноокой Дарькой и находил забавной ее затею сделаться законной супругой богатого помещика знатного рода? Ровно ничего. Серьезные и опасные интриги были не в его вкусе, и когда возлюбленная его стала советоваться с приказным, выписанным нарочно для этого из Москвы, ему так прискучило слушать их толки про законы да про то, какими уловками надо обходить эти законы, чтобы не попасться, что он стал деятельно хлопотать о скорейшем отъезде воспитанника своего на службу в Петербург. И так искусно сумел доказать, что присутствие его при молодом барчуке необходимо, что его даже стали упрашивать сопровождать юношу. Но разве поверят его словам? Разумеется, нет, и ничто не спасет его от казни. Его непременно повесят или, по здешней моде, либо засекут до смерти, либо отрубят голову. И спасти его некому. Старуха здесь полновластна, у нее больше чем десять тысяч рабов, готовых беспрекословно исполнять всякое ее приказание, какое бы оно ни было. А он здесь так одинок, что никто даже и не позаботится узнать, куда он делся, когда его не будет в живых.

Кровь застыла у него в жилах от ужаса, ноги сами собой подкосились, и он упал на колени с глухим воплем.

— Ну, встань, встань, что уж так оробел, — морщась, вымолвила Марфа Григорьевна, не ожидая такого пассажа.

Понюхав табаку из золотой табакерки с портретом императрицы Екатерины Алексеевны, с которой она никогда не расставалась, старуха продолжала уже не так строго и с оттенком добродушной иронии.

— А ты подожди робеть-то, ни пытать тебя, ни казнить никто еще не собирается. Ты только нам свою покорность настоящим манером докажи, перестань фордыбачиться, и заживешь ты у нас расчудесно. Как было при Лексаше, так и теперь будет. Пищи и пития вволю и всякие удовольствия. Хоть кажинный вечер музыку играй да пляши с девицами, запрета тебе на это не будет. И чего захочет твоя душа, того пусть и просит — вина ли заморского, сластей ли каких… вот я заметила, что ты до маковников в меду охотник, кушай их себе на здоровье хоть по полпуда в день. Вздумаешь покататься, один или с кем-нибудь, и в конях тебе отказа никогда не будет, все тебе будет готово и подано, в какое время ни потребуешь.

Можно себе представить, какой бальзам вливали в душу маркиза эти слова! Он приподнялся с колен, а Марфа Григорьевна между тем: продолжала:

— И жалованье тебе будет идти от меня столько же, сколько у Лексаши получал, да сверх того, изрядную сумму выдам тебе при прощании, когда придет тот час, что можно будет тебя отпустить. Небось, не обижу! Знаю я про твою вертопрашность и распутство, но также и про то мне известно, что другой на твоем месте проявил бы и корысть изрядную, а ты и на это прост и, окромя пустых финтифлюшек, ничем не сумел от той мерзавки, подлой женки Дарьки, попользоваться. И не с чем бы тебе даже от Москвы добраться, кабы отпустила я тебя, по той причине, что те золотые, что я тебе вчера пожаловала, ты уже успел наполовину растранжирить, Глашке с Машкой по целому червонцу отвалил, того не понимая, что им и алтына за глаза довольно-предовольно. Вот ты какой легкомысленный человек! И смешно мне на тебя, да и жалко отчасти, потому сирота ты и на чужбине, и хотя француз, а все же душа в тебе христианская. А мне уж жить недолго, и обязана я перед Богом и перед людьми ко всякой твари милосердие и справедливость соблюдать, чтоб на том свете мне самой в ответе не быть.

Таких заключительных слов от грозной Воротынской помещицы маркиз уж никак не ожидал. Окончательно успокоившись, он, со свойственной ему впечатлительностью, почувствовал себя даже счастливым, что дело приняло такой благоприятный оборот. После грозивших ему пыток и казней плен в Воротыновке стал казаться ему чуть ли не земным раем.

Беседа кончилась тем, что маркиз, со слезами умиления на глазах, дал торжественное обещание, скрепленное честным словом французского дворянина, повиноваться беспрекословно всем требованиям Марфы Григорьевны. И, чувствуя потребность особенным чем-нибудь выразить ей полноту своих чувств и признательности, он объявил, что не желает даром пользоваться ее милостями и в таком только случае согласится брать жалованье, если она позволит ему учить Марфиньку.

— Вот это дело, — объявила с благосклонной улыбкой Марфа Григорьевна. — Выучишь Марфиньку по-французски да на клавесине играть, награжу тебя так, как ты и не ожидаешь.

Маркизу так полюбилось привольное житье в Воротыновке, что, когда пришла весть о том, что Дарька выслана из пределов Московской губернии, он отнесся вполне равнодушно к этому известию и воспользоваться свободой, которую ему теперь предоставили, не пожелал.

— Да живи себе у нас хоть до самой смерти, если тебе хорошо, — отвечала со смехом Марфа Григорьевна, когда он попросил у нее позволения остаться в Воротыновке. — Без дела не останешься. Вот, Бог даст, Марфиньку замуж выдадим, детки у нее пойдут, ты и учить будешь.

Но планам этим осуществиться не было суждено. Задолго до того времени, когда Марфиньке можно было выйти замуж, наступил двенадцатый год, сделалось известно о нашествии Наполеона на Россию и французу жить среди русских мужиков стало небезопасно. Марфа Григорьевна деятельно захлопотала о том, чтобы дать маркизу возможность благополучно выбраться за границу и, благодаря своим связям и щедрости, успела в этом.

Прощание было трогательное. Маркиз, рыдая, уверял, что чтит и любит ее как родную мать и никогда не забудет ее благодеяний.

— И я тебя полюбила, мусью, и дай Бог всего хорошего. Сердце у тебя доброе, хотя ты и француз, и простоты в тебе столько же, сколько и у нашего брата, русского, — отвечала не без волнения Марфа Григорьевна.

И, осенив его большим православным крестом, она надела ему на шею образок Иверской Божьей Матери, который он торжественно поклялся никогда с себя не снимать.

Но кому было особенно тяжело расставаться с французом, это Марфиньке.

Ей шел тогда тринадцатый год, но по уму, развитию и познанию, она равнялась вполне взрослой девице. Да и не многие девицы в то время знали французскую литературу, историю и географию, рисовали и играли на клавесине так прекрасно, как она.

Все свои книги оставил ей маркиз на память, в знак дружбы, уезжая из Воротыновки. Марфинька уставила ими большой шкаф в библиотеке и ключ от него постоянно держала при себе. Днем он лежал в одном из карманов ее тафтяного передника, а ночью она прятала его под подушку, чтобы, Боже упаси, кто-нибудь не похитил ее сокровищ. Книг ей оставил маркиз много, около двухсот томов, и все они одинаково ей были дороги и нужны, все до единой. Некоторые она столько раз перечитывала, что знала их наизусть, другие успела пробежать только наполовину, до третьих еще вовсе не дотрагивалась, но она была убеждена, что они чрезвычайно интересны и что, когда ей минет шестнадцать лет, она все в них поймет. До тех пор друг ее, маркиз, просил ее в них не заглядывать, и она свято хранила этот завет.

Маркизу она во всем верила и во всем старалась поступать согласно его советам и указаниям.

Один он только и имел влияние на ее умственное и душевное развитие. Марфа Григорьевна обращалась с нею как с ребенком. Он же очень скоро подружился с нею, как с равным себе человеком. Она одна во всем доме могла понимать его. С ней не надо было приискивать русские слова для выражения мысли, она так быстро и хорошо усвоила французский язык, что он по целым часам мог беседовать с ней, или, лучше сказать, думать при ней вслух о своей родине, о прошлом, о надеждах на будущее. Само собой разумеется, что ни возражений, ни обмена мыслями он ждать не мог от маленькой дикарки, которая ничего, кроме Воротыновки, в своей жизни не видывала, но ему уж и то было отрадой, что его слушают с интересом и понимают каждое его слово.

Иногда, наскучив заниматься собой, он принимался фантазировать насчет своей маленькой приятельницы.