Изменить стиль страницы

— И все же вы безжалостно убили это прекрасное создание…

— Мы сделали для нее все что могли, — возразил первый подручный, — мы ее поддерживали, загораживали от ее глаз эшафот, так что она умерла с почетом.

Мертвый осел и гильотинированная женщина img_125.jpeg

— А она никого не пожелала видеть перед смертью?

— Никого. Но когда ее выводили из тюрьмы, она все оглядывалась вокруг так беспокойно, будто хотела разыскать глазами в толпе кого-то знакомого.

— Да, — подтвердил другой, — и когда никого не нашла, тихонько сказала: «Шарло! Шарло!», а потом глубоко вздохнула; я не мог удержаться от смеха, когда увидел, что мой хозяин обернулся на имя Шарло, он подумал, что это его окликают!

Я положил конец этой болтовне.

— Оставьте меня, оставьте меня одного, — сказал я обоим палачам, — отдайте мне тело и уходите.

Тело наполовину выглядывало из корзины, его вытащили совсем… Оно было совершенно нагое!

Могильщик пододвинул к телу гроб.

— Хозяин, — сказал он, — я на минуту отлучусь, только выпью глоток с этими господами и тут же вернусь обратно.

Тогда я развернул свой двойной саван. Я взял в обе руки отрубленную голову, украсил ее прекрасными черными волосами, завернул в наволочку и приставил к краю большого савана.

Оставалось тело. Но как одеть его мне одному? Рядом очутился Сильвио, добрый Сильвио! Он храбро поднял на руки обезглавленное тело, я поддерживал ноги, белые и холодные как снег. Увы! Из этого прекрасного тела текли одновременно кровь и молоко. Мы надели на нее белую сорочку — полупрозрачный саван, который едва доходил ей до кистей рук, но полностью укрывал плечи; оказалось даже, что можно завязать узлом на шее это погребальное одеяние.

Мертвый осел и гильотинированная женщина img_126.jpeg

Все обитательницы этих мест, старухи, молодые женщины, вторглись на кладбище и глазели на нас, на меня и Сильвио.

— Пресвятая Дева! — вскричала одна из них. — Прямо сердце ноет, когда видишь, что такое прекрасное белье бросают в землю, словно покойника!

— Была бы еще освященная земля! — подхватила другая.

— Увидите, казненная на гильотине получит рубашку поновее тех, что достаются добрым христианкам! — посетовала третья.

Среди этих женщин затесался мужчина, толстый, цветущий, философ и краснобай с нежным певучим голосом; этот человек держался у края могилы, ко всему приглядывался и прислушивался. Он был столь кроток и спокоен, столь любопытен, так вольготно чувствовал себя в этом месте! Я часто вспоминаю одно его жестокое наблюдение. Дрожащею рукою я оправил саван и шептал последнее «прости» своей любви, а он в это время объяснял собравшимся женщинам, что открытые дамские сорочки куда удобнее для казни, нежели мужские, с воротником.

Потом, заметив, что из глаз моих текут крупные слезы, он продолжал, пожав плечами:

— Сердечные муки, — как люди безумны! Я десять лет пел в соборе Святого Петра в Риме, я был церковным капельмейстером во Флоренции, был первым солистом на сцене театра «Ла Скала» в Милане, я разделял самые пылкие страсти прекрасных итальянок, я обошел всю Венецию под черной карнавальною маской, в розовом домино, видел, как женщины умирали за своих любовников, и я ни разу не испытал того безумного чувства, которое называют любовью.

Сказав это, наш философ вновь укрылся за цветущей изгородью своего эгоизма.

Женщины глядели на него с ужасом и отвращением, и — черт возьми, вы не поверите! — этот цветущий человек оказался неаполитанским сопрано![61]

Итак, в ходе моего повествования ни один вид ужасного меня не миновал, даже утешения неаполитанского сопрано!

Когда саван был приведен в полный порядок, голова приставлена к верху туловища, словно и не была отрублена, Сильвио закрыл крышку гроба; и мы оба, как на часах, стали, скрестив руки, у края могилы, ибо могильщик все еще не возвращался. Тем временем медленно надвигалась ночь, небо окрасилось в живые мирные тона, какие обычно возвещают завершение погожего дня. Внизу, у меня под ногами, виднелся Париж — тот самый город, что так безжалостно уничтожил молодую женщину, здесь лежавшую, — без всяких угрызений совести он готовился к своим вечерним празднествам, удовольствиям, концертам, танцам, любви. Где же ты, бедная моя Анриетта? Куда улетела не душа твоя, но твоя красота? Где покоится теперь твоя последняя улыбка? Бедное дитя! В этот час твоя порочность и твоя красота уже утратили цену, твое место занято. Другие женщины, другие пороки, во власть которых девушки попадают в двадцать лет, уже привлекли любовь и восхищение мужчин… Никто уже не помнит тебя, даже плешивые старики, коим ты подавала милостыню твоей любви, всей твоей юности, которая сверкнула и промчалась, как молния! Ни один из них не знает даже твоего имени! Упоминая о тебе, даже не говорят: «Она умерла! Ее убили!» — ибо даже не знают, что сегодняшняя жертва была женщиной. Они, счастливцы, избранники этого мира, они, неблагодарные, уже бросились в погоню за иными жертвами, коих раздавят с тем же безжалостным хладнокровием. О, умереть так! Умереть для них и из-за них! Умереть потому, что была красива, была слаба и потому, что отомстила за себя! Умереть, убитой этим городом, развратившим ее! Умереть, когда ей нечего уже было отдать, кроме своей крови, этому городу, отнявшему у нее невинность и красоту! Умереть во имя кого? И ради кого? Праведное Небо!

Да, жестоким был этот миг у края могилы. Грустные воспоминания толпой осаждали меня рядом с этим мертвым телом. Все призраки, разочаровывающие или страшные, снова прошли передо мною с улыбкою или проклятием. Я был во власти ужасного кошмара. В мгновение ока перед моим внутренним взором промелькнула эта история, полупорочная-полудобродетельная, где истина берет верх над вымыслом, где лоскут царственного пурпура безжалостно пришивается к самым гнусным лохмотьям. Какой я видел страшный бесконечный сон!

Ночь уже настала, когда возвратился могильщик; он был навеселе и насвистывал вакхическую песенку. Он очень удивился, застав нас на прежнем месте, но все же принялся за дело. Гроб был опущен в яму, комья земли посыпались на звонкое дерево, словно издававшее жалобный стон; мало-помалу звук ослабевал.

— Держись! — сказал я могильщику. — Потребуется много земли, чтобы доверху засыпать эту могилу!

И честный малый, от старательности, начал приплясывать на могиле, напевая свою песенку: «То ли дело выпить рюмку!»

Сильвио с трудом оторвал меня от созерцания этой ужасной сцены.

— Прощай, Анриетта, прощай, публичная женщина, моя бесценная и невинная любовь! Завтра я приду снова.

На другой день я вернулся один. Голова моя была полна молитв, сердце полно жалости, руки полны цветов; но, придя на то самое место, где еще видны были капли крови, я обнаружил, что могилы больше нет. Пустая, наполовину засыпанная, она упустила свою добычу: Медицинская школа похитила труп, могильщик, протрезвев к утру, завладел этою пошлой гробницей, чтобы перепродать ее другому казненному; местные кумушки подрались за саван, в жажде принарядиться живьем в эту одежду мертвых; наволочка досталась неаполитанскому сопрано; другая публичная женщина уже купила прекрасные черные волосы, чтобы прикрыть ими свою лысину. Не осталось ничего.

Это последнее оскорбление показалось мне чудовищным. Способ, которым эта девушка ускользнула от меня в последний раз, оказался самым страшным. Теперь мне невозможно было найти даже относящийся к ней лоскуток! В этот миг я признал окончательное свое поражение. Призвав на помощь все свое хладнокровное и печальное мужество, я следовал за нею по гибельной стезе чистоты и порока, роз и шипов, но, дойдя до этого кладбища, безвозвратно утерял ее след. Я мог пытаться отвоевать ее у разврата, болезни, нищеты, проституции, палача, у могильщика… я отвоевывал бы ее у могильных червей; но попробуйте вырвать ее из-под хирургического скальпеля! Ах, несчастный, разве не желал ты отвоевать ее также и у нового искусства твоей страны?

вернуться

61

Неаполитанское сопрано. — Намек на певцов-кастратов из церковного хора папы.