Изменить стиль страницы

— Да, — говорит доктор и расплывается. Я просыпаюсь, хирург сидит рядом. — Передумали, доктор? Мои морщины вам не подошли? — И чувствую на своем лице бинты. Так, в бинтах, я и приезжаю домой. — Ой, что там было? — Такой тревоги в голосе Марии я уже 30 лет не слышал. — Ничего особенного, — говорю, — двусторонний флюс. Детская болезнь. Медсестра, она со мной, обещает: — "Завтра приду сменить повязки"

— Короче. Мне окончательно снимают бинты. Сын беспокоится: "Что это с тобой, папа? Ты будто на 20 лет помолодел". -Это я опух после операции. Пройдет. Через неделю. — "Да ты в самом деле помолодел!" — Наверно, это такой флюс. Американский. Не бери в голову. Мария смотрит на меня с подозрением. — "Твой папа, наверно, подыскал себе кого-то моложе меня". -Ну да, — отвечаю, — соседку. Мадам Паркинсон. — Что вам сказать! — повторил дядя Миша и помотал головой. — Начинается самое трудное, о чем я не успел подумать: старик с дурацким молодым лицом. Ну, не так, чтобы очень, но все-таки… Я даже в панике — что я скажу сыну? Что я выгодно продал свои морщины? Так он вызовет скорую психиатрическую, и наверно, я буду не первым иммигрантом, у которого поехала крыша. И что я, кстати, отвечу знакомым, если они спросят о переменах на лице? Как на меня посмотрят — если посмотрят — мои доминошники?.. Оказывается, ответы на все мои вопросы были уже у молодого хирурга. Он успел ухватить самую суть Заокеании. Врач приехал осмотреть меня, привез с собой фотографа и двух корреспондентов из газеты и журнала и все объяснил моим домашним и журналистам. И вручил мне пухлый конверт. Он сказал при этом: — Дядя Миша, вы теперь — моё publicity, живая реклама, моя слава, мой success! Поработайте на меня еще, я вам доплачу. It's America! Честное слово, это лучше, чем стоять на Брайтоне с флайерсами! Ходите, улыбайтесь пошире, сияйте всеми своими вставными зубами! А когда вас будут расспрашивать о переменах, называйте мое имя! ОKay? Мария на все это произнесла очень женские слова: — "Кому нужны такие деньги! Да я из них и копейки не возьму!" — Она их в меня швырнула, эти слова, и ушла на кухню, где тут же загремела кастрюлями. — "Ну почему? — возразил ей сын. — Теперь, когда у нас будет машина…" — "Я уже знаю, где купить мебель, — вставила Галя, невестка. — У мягкой — дивная расцветка! Представляете, бежевый тон…" — И вот тут-то, товарищ Вадим, мне станет впервые обидно. Потому что все говорят только свое, только от себя и за себя, а обо мне никто не думает! Никто не спросит: а как ты, Миша, будешь чувствовать себя в молодой личине? Ты ведь не ради нее, не ради себя на операцию пошел — ради денег! Тебе-то будет каково? И только внук догадается. Он спросит: — "Деда, тебе было больно?"

Он спросит так, а я ему отвечу непонятно:

— "Больно не было, но, наверно, будет…" — А отчего, я ото всех скрою. Это будет моя тайна…

Возле нас кружилась маленькая девочка, одетая ярко и разноцветно, как осеннее деревце. — Ну и фантазия у вас, дядя Миша! — сказал я — сказал всего лишь потому, что требовался хоть какой-то мой отклик. — Это не фантазия, — возразил мой собеседник. — Это самый верный способ заработать приличные деньги такому старику, как я. Если хотите, это хорошо разработанный гешефт. Остановка за малым: нужен молодой человек, который подойдет ко мне на улице и скажет: "Здравствуйте. Я имею к вам предложение…". Старик замолчал, замолчал надолго. Молчал на этот раз и я. Близко к нам подошла разноцветная девочка, нагнулась и подняла тот самый кленовый лист, что упал полчаса назад. — Мама! — крикнула она. — Смотри, какой красивый!

ПОСЛЕДНИЙ ФИНТ СТАРОГО ФУТБОЛИСТА

— Это Сеня, — представил мне дядя Миша дядьку, сидящего с ним рядом, — тот самый, из-за которого мы все время проигрываем. Из-за него нас высаживают, как каких-нибудь салаг, хотя он давно уже играет в очках. Что ты молчишь, Сеня? Ты можешь сказать два слова в свою защиту? Я тогда буду иметь зацепку для дальнейшего разговора.

Дядька, грузный, краснощекий, что-то недовольно буркнул, я в его звуке не разобрался. Разговаривать ему явно не хотелось.

— Сеня, — не отставал дядя Миша, — или ты весь выговорился? Скажи человеку "здрасьте" и поведай, какой ты был знаменитый спортсмен в Одессе!

— А! — членораздельно произнес наконец дядька, встал, махнул рукой и тяжело пошагал к выходу из парка.

— Вот так мы переживаем на старости лет какое-то паршивое домино, — качал головой дядя Миша, провожая приятеля взглядом, — видите, что творится? Прямо Наполеон Бонапарт после поражения под Ватерлоо!

Тяжело шагающий Сеня скрылся из глаз, дядя Миша повернулся ко мне.

— Он был таки знаменитый человек, хотя в Одессе все чем-нибудь да знамениты. Вы это знаете? Нет? Тогда я вам расскажу. Кто-то был моряком и кошмарно тонул или отбивался голыми руками от пиратов, какой-то грузчик был депутатом Всероссийского съезда, кто-то своими глазами видел Мишку Япончика (он, кстати, не был похож на японца, он был пончик — маленького роста, толстенький). Героев, что живут только на улице Бебеля, хватило бы на весь Советский Союз!

А Сеня — он играл в "Черноморце". Его узнавали на Дерибасовской и в Соборном парке. Его знала вся Пушкинская улица, где он жил. Все с ним здоровались, все его спрашивали о здоровье. А кто-то говорил: "Сеня, а ну расскажи, как ты влупил англичанам гол прямо с середины поля." Этот гол помнила вся Одесса, как будто это был Тунгусский метеорит! Мальчишки со слов взрослых тоже знали за этот гол, и когда видели Сеню, что он шел с работы, просили показать знаменитый удар и подносили мяч под его правую ногу.

Вот с этой его славы и началась здесь его беда…

— Понимаете, — объяснял ситуацию дядя Миша, — если вы Герой Советского Союза, так вы носите Золотую Звезду на груди, и все ее видят. И смотрят на вас соответственно: за этим человеком подвиг. Он видел то, чего, может быть, никогда не увижу я. Если у вас нет Золотой Звезды, а что-то героическое вы все-таки сделали — вроде того, что спасли тонущего ребенка на Ланжероне, — над вашей головой имеется как бы петушиный гребень, а на лице — ожидание, что вас вот-вот понесут на руках. И каждому, кто вас видит, хочется у вас спросить, по какой веской причине этот как бы гребень?

Посмотрите на любого одессита на Брайтоне — за каждым вроде бы какой-то подвиг. Тем более, что большинство там с Молдаванки, а на Молдаванке человеку нечего делать, если он не герой.

— Ну так вот, — закончил разбираться в сложной психологической ситуации дядя Миша, — этот Сеня в Одессе привык, что его все знают и смотрят на него снизу вверх. Тот гол англичанам с середины поля сделал его жизнь осмысленной, как открытие пенициллина навсегда прославило ученого Флемминга. Там, в Одессе, его старость была обеспечена вниманием от и до. Ему говорили: "Почет и уважение!" все от мала до велика. Если он кому-то уделял минутное внимание, на того падали, как пишут в газетах, отблески славы.

И вот Сеня переехал в Америку…

И вот он идет по улице Бруклина. Кто-то здесь на него смотрит? Кто-то ему кивает? Кто-то его останавливает, чтобы спросить за тот гол англичанам, когда весь стадион так высоко подпрыгнул, что долго не мог опуститься?

Я вам скажу: он оказался здесь как бы в безвоздушном пространстве. Ему остро понадобился прежний кислород, у которого в Одессе, как на все, своя формула.

И здесь, в парке Кольберта, Сеня был всего лишь Сеней, доминошным визави, пожилым дядькой с семеркой костей в здоровенной лапе. Кому дело до его былой славы, когда каждый здесь тоже хоть раз в жизни был героем?

И Сене, я повторю, в безвоздушном этом пространстве понадобился прежний кислород. Так понадобился, что родные это заметили и повезли его к врачу-психиатру, который зарабатывает деньги на тяжелых вздохах иммигрантов.

Врач стал спрашивать Сеню о причинах его депрессии. Тот сказал обо всем — о ностальгии по родной улице, по родному дому, по знакомым-друзьям-приятелям, по Одессе… не буду перечислять всего, по чем тоскует одессит. Это длинный и прекрасный список. Но Сеня не сказал врачу главного: никто в Америке не знает про его гол, который принес победу "Черноморцу" одним весенним днем в матче с англичанами при счете 2:2! Как можно в этом признаться?! Что за детские штучки?!.. Это была Сенина глубокая тайна, она скрывалась теперь в самом сокровенном уголочке его души, о ней нельзя было говорить чужому человеку, а тот психиатр не смог предстать перед пациентом своим, как обязан был это сделать хороший врач.