Что-то в последнее время ее отношения с соседкой заметно ухудшились. Однажды утром ее раздражение достигло предела, за которым у нее обычно следовало сожжение всех мостов. Она завтракала возле открытого окна, когда услышала голос Луизы, говорившей сладко и заманчиво:
— Ну, куда ты хочешь пойти — в Ботанический сад или в Люксембургский?
Клер ожидала, что сейчас раздастся ответная реплика Люси, но девочка молчала, и тогда Луиза заговорила снова:
— Послушай, ну ты все-таки реши как-нибудь, куда ты хочешь. Может, в кино пойдем?
Никакого ответа. В голосе Луизы мед сменился уксусом:
— Ну все! Погода хорошая, так что идем в Люксембургский сад!
Звякнула посуда, и снова воцарилась тишина.
Ее внезапно прервал взволнованный, по-мультяшному детский голосок Люси:
— Разве папа тебе не сказал, что Матильда пригласила меня на день рождения?
— Какая еще Матильда? — раздраженно бросила Луиза.
Клер представила себе, как ее слегка затрясло — она знала за соседкой эту слабость.
— Девочка из моей группы. Если я не приду, она не будет со мной дружить. И еще надо купить подарок.
— Ничего себе! Слушай, я понятия не имела ни о каком дне рождения. Это ломает все мои планы. Так что — нет, ничего не получится.
Клер тихо ужаснулась. Она любила Люси со всей силой сочувствия к изломанному собственными родителями детству.
Люси Блюар больше всего напоминала старинную куклу. Английская бледность лица, крошечный ротик, ручки и ножки в пухлых перевязочках и навеки застывшее выражение печального удивления. В точности как кукла, она оставалась сидеть там, куда ее посадят: на стуле, на сиденье машины или в манеже, молчаливая и покорная, поглощая своими огромными глазами картины и образы, которым впоследствии предстоит определить рельеф ее будущей взрослой жизни — изрезанный или гладкий и плоский.
Клер иногда оставалась сидеть с девочкой, если родителям не удавалось договориться с приходящей няней. Они валялись на кровати Люси, от простыней которой исходил пьяняще сладкий аромат, и болтали. Они разговаривали как два уважающих друг друга человека, привыкших ждать, пока второй договорит, и лишь потом открывать рот самому. Делясь подробностями своей жизни, Люси никогда не упоминала родителей. Клер оставалась ее кумиром и примером для подражания — потому что она была свободна, потому что рассказывала ей всякие смешные истории про жильцов их дома, потому что приплясывала, готовя ей на кухне ужин, потому что украдкой отодвигала оконную штору, чтобы подсмотреть, что там делает мадам Шевалье, которую она из-за выступающих вперед зубов называла мадам Лошадь. Потом ее подруга уходила к себе домой, но она все равно оставалась неподалеку, и Люси от этого делалось гораздо спокойнее на душе.
Клер услышала что-то вроде всхлипа, впрочем, она не была уверена, что это всхлип. Надо закрыть окно, сказала она себе. «Что мы можем против матерей?» — спросила она свое отражение в зеркале ванной комнаты. И работала весь день не поднимая головы, лишь бы забыть этот кошмар.
От долгой неподвижности у Клер затекло все тело, и она пошла налить себе ванну. Нырнув в горячее море радужной пены, она погрузилась в чтение — лучший способ обмануть скуку, подстерегавшую ее как зловредная ангина.
«Наши предки считали женщину, по примеру лаковых шкатулок, украшенных позолотой или перламутром, существом, неотделимым от сумрака, и, как могли, силились Целиком погрузить ее в тень; отсюда эти длинные рукава, эти бесконечные шлейфы, полностью закрывающие руки и ноги таким образом, чтобы единственная остающаяся на виду часть тела — голова и шея — приобретала захватывающую выразительность».
Клер закрыла глаза. Исключительная фотографическая память позволяла ей без труда воспроизвести в памяти любую картину или снимок в мельчайших деталях, как будто та стояла у нее перед глазами. Сейчас текст Танидзаки[13] напомнил ей японскую гравюру, буквально потрясшую ее на одной выставке, куда она ходила задолго до знакомства с Ишидой. Гравюра изображала женщину, задремавшую с опущенной на руку головой, в кимоно с красной каймой. Было там еще что-то зеленое. Ее лицо, особенно бледное на бежевом фоне гравюры, едва проступало, как будто художник бросил свой труд незавершенным. Но самым удивительным было легкое облачко, изгибом поднимающееся из верхушки ее лаковой прически. Внутри него был нарисован сон женщины, навеянный книгой, которую она держала в руке. Это был сон о любовном принуждении, сон о сплетенных друг с другом телах.
Раздался дверной звонок. Похоже, названивали уже давно. Сидя в ванне, погруженная в горячую пену и мечты о гейшах, она, кажется, утратила всякое понятие о времени. «Что-то в последние дни мне слишком часто звонят в дверь», — с легким неудовольствием сказала она себе. Не споласкиваясь, она вылезла из ванны и натянула лежащую наготове одежду, надеясь про себя, что незваный гость, кто бы он ни был, уже ушел. Ничего подобного — звонок опять заливался вовсю.
— Кто там? — не слишком любезным тоном спросила она.
— Поль Росетти.
Что еще за Поль Росетти, с недоумением подумала Клер и тут же вспомнила, что видела это имя на почтовом ящике нового соседа. Его визит вывел ее из равновесия. С тех пор как он переехал, она практически не сталкивалась с ним. Иногда думала о нем — в основном, когда слышала, как он у себя наверху ходит или открывает окно, — но с некоторой долей смущения. В сущности, она разделяла мнение месье Лебовица, однако по иным, нежели он, мотивам. Дурацкая мысль о том, что вот живет себе одинокая женщина, а в квартире над ней живет одинокий мужчина… К дьяволу это одиночество городских квартир!
Клер открыла дверь — что ей оставалось?
Мужчина, стоявший напротив, держался уверенно и смотрел ей прямо в глаза не мигая. Несколько долгих секунд она, к своему стыду, не могла вымолвить ни слова, растерявшись перед вторжением чужака.
Росетти изобразил улыбку, выглядевшую до странности мягко на его лице типичного северянина с жесткими чертами. Клер отметила, что от него хорошо пахнет, что он только что аккуратно причесался, что свои рубашки он гладит старательно, но неумело и что ногти у него выпуклой формы, похожие на фисташковые скорлупки. Перед ней стоял мужчина, пытающийся следить за собой, явно одинокий и подготовившийся к выходу в свет с юношеским тщанием. И он моментально сообразил, что Клер не желает впускать его к себе.
— На старой квартире, — начал он, — я жил над молодой парой. Мы просто здоровались. Они были веселые ребята, все время пели и смеялись. По лестнице не ходили, а проносились, а по вечерам возвращались с работы такие бодрые, как будто весь день провели на пляже. Потом она забеременела, потом родился ребенок. Он почти не плакал. И вот в одно воскресное утро они съехали. Ровно через два часа после этого они навсегда исчезли из моей жизни.
Клер остолбенела. Этот тип давал ей понять, что хочет с ней познакомиться. И делал это абсолютно… абсолютно… Нет, она не могла найти подходящего слова. Не очень соображая, что к чему, она посторонилась, пропуская его к себе. Появление этого человека на ее личной территории, имевшее для нее огромное значение, заставляло ее чувства метаться между паникой и желанием расхохотаться безумным смехом.
— Присаживайтесь, — сказала она.
Он оказался крупным мужчиной, и ее гостиная от его присутствия сразу уменьшилась. Он устроился на диване, по-прежнему улыбаясь все той же мягкой, как будто приклеенной к лицу улыбкой.
— Выпьете чего-нибудь?
— Спасибо, чашку кофе.
Этого ответа она и боялась. Кофеварка, которой она вообще не пользовалась, хранилась где-то в самой глубине шкафчика. Есть ли у нее фильтры, она вообще не помнила, да и кофе, скорее всего, давно выдохся. Операция по приготовлению кофе в тесной кухоньке показалась ей нескончаемой. Кофеварка издавала какие-то кошмарные звуки, как будто рядом кого-то рвало. Клер извлекла две чашки и придирчиво осмотрела их на предмет чистоты.
13
Танидзаки Дзюнъитиро (1886–1965) — японский писатель и драматург.