Сергей Петрович улыбнулся своим мыслям и взглянул на часы. Было без десяти одиннадцать. Он чувствовал привычное покалывание в кончиках пальцев. Светлое, синее небо, редкие пушистые облачка. Майор не сомневался, что скоро увидит Олега.

Глава 9

На сегодняшнюю премьеру писатель Клепало-Слободской возлагал особые надежды. Сценарий, который он сам сочинил, был так же гениален, как и прост. В черновом варианте он назывался «Смерть в ГУЛАГе» и, по сути, состоял из одной-единственной сцены: свирепые собачки разрывали на куски узника режима, провинившегося тем, что при свете лучины читал в бараке запрещенные стихи Иосифа Бродского, нобелевского лауреата. Сценарий был рассчитан на восприятие заокеанского зрителя, и писатель поклялся Донату Сергеевичу, что любой американский толстосум ошалеет от радости, когда своими глазами увидит, что творилось в советских лагерях. Однако для того, чтобы в полном блеске воплотить грандиозный замысел, требовался не просто актер, а сверхактер, способный к перевоплощению даже в момент кончины. На роль главного исполнителя в Зону еще третьего дня завезли из Бутырок известного маньяка-потрошителя Глебыча, приговоренного судом к высшей мере. Уже год лучшие наши правозащитники во главе с Тимом Гулькиным добивались помилования для несчастного потрошителя, и вот-вот его должны были освободить по личному распоряжению президента, но тут вмешался рок в лице Мустафы, который передал надзирателям пять кусков и увел Глебыча из-под носа общества «Мемориал». Ему показалось забавным вставить перышко в одно место чересчур прытким вертухаям из президентской тусовки.

Накануне Фома Кимович повидался с Глебычем, и тот произвел на него неприятное впечатление. Грязный, поросший каким-то серым мхом, накачанный наркотиками, Глебыч никак не мог взять в толк, почему он перед смертью должен кричать: «Да здравствует Америка и свободный рынок!» Тщетно Фома Кимович объяснял ублюдку, что в этой фразе заключена квинтэссенция пьесы, без нее не стоит и затеваться, тот лишь талдычил: «Когда меня отпустят? Я ни в чем не виноват!» В довершение всего маньяк кинулся на писателя и прокусил ему лодыжку.

На гостевой трибуне писателю нанесли очередную обиду. Когда он попытался прорваться за стол к Донату Сергеевичу, один из охранников так сильно пихнул его в грудь, что он очутился во втором ярусе за колонной, откуда была видна даже не вся арена.

И это его-то, автора сценария и главного идеолога Зоны! Утешением послужило то, что Донат Сергеевич, наблюдавший эту сцену, позвал охранника к себе и сделал ему замечание, а Хохряков дружески махнул писателю рукой и показал пять растопыренных пальцев, что могло означать сумму премиальных.

Кир Малахов сидел рядом с Мустафой, уныло оглядывая арену, посыпанную песком, огороженную ажурными решетками, и нарядные кирпичные домики неподалеку. Он уже не сомневался, что ему кранты. С момента своего появления Большаков обменялся с ним разве что парой фраз, процеженных сквозь зубы. Попытку Малахова заикнуться о долге воспринял вообще как юмористическую. Бросил насмешливо: «Ну что ты, Кирюша, все об одном и том же, как зацикленный. Будет тебе и белка, будет и свисток».

С трибуны, сверху он видел и Леню Пехтуру с его людьми, рассаженных на стулья в каком-то деревянном загоне, предназначенном, видимо, для скота. Их всех можно было снять одной прицельной автоматной очередью.

Малахову было стыдно.

Он спрашивал себя, как могло случиться, что он оказался здесь, беспомощный, в логове монстра, — и не находил ответа. Помрачение рассудка? Наваждение? Гордыня? Но все это теперь не важно.

Мустафа игриво толкнул его в бок:

— Чего кручинишься, Кирюха? Еще не вечер. Глотни водочки. Сейчас повеселимся.

Монстр глумился и был в своем праве. С того момента, как Малахов сделал ему предьяву, Мустафа без всяких усилий вел его на веревочке, пока не доставил на этот то ли помост, то ли эшафот. У него есть повод для веселья.

Ему было стыдно и одиноко. Он выпил водки, а показалось, воды. Воля к сопротивлению сжалась в мягкий комочек под сердцем. Это произошло еще в проходной, когда два омоновца ловко его обшмонали, обшарили, словно умелые повара куренка. Здешний воздух, ароматный и густой, был насыщен чарами смерти. Куда ни кинь взгляд, вооруженные люди, кто в пехотной робе, кто в серых, пошитых на одну руку комбинезонах, но ни одного улыбчивого, приветливого лица. Если все они собрались на праздник, то что же такое поминки? Васька Хохряков, удобно развалившийся рядом, тоже воротил морду в сторону, будто опасался подцепить от него, Малахова, какую-нибудь заразу. Могильный холод проник Киру под шелковую рубаху, но он еще раз набрался мужества и обронил небрежно:

— Не рано ли торжествуешь, Донат Сергеевич?

— Ты о чем, Кирюша?

— Долг в землю не зароешь. Меня уберешь, другие наследники найдутся. Ведь все мы под одним законом. И убитые, и живые.

Но больше ему никто не ответил.

Тем временем представление началось. Под звуки любимого Иосифом Виссарионовичем «Марша энтузиастов» двое конвоиров, наряженных в шинели довоенного образца, вытолкали на арену политзаключенного маньяка Глебыча. Одет он был в просторное длинное пальто неопределенного, но яркого цвета, в каких бегают по Москве молодые новые русские, срубая бабки тут и там. По сложному литературному замыслу Фомы Кимовича такой наряд должен был спровоцировать у зрителя шоковые ассоциации. Длиннополое пальто как бы подчеркивало духовную связь борцов за свободу минувших и нынешних времен. Глебыч с любопытством озирался, но не был испуган. Черные волосы на голове стояли дыбом, наподобие старинного шлема. Один из конвоиров подкосил его ударом под коленки, и Глебыч плюхнулся задом на песок. Тут же на арену выскочила танцевальная группа: десяток прелестных девушек в разноцветных купальниках. Музыка замедлила темп, и девицы изобразили несколько живописных гимнастических композиций и пирамид. Танцорки не отличались особой ловкостью и, сооружая пятиконечную звезду, с визгом попадали друг на дружку. Это было довольно смешно. Во всяком случае, Глебыч сильно возбудился и пополз к хохочущей куче, как бойкий мохнатый жук, но был остановлен двумя точными пинками.

Гимнасток прогнали, и декорация поменялась. На арену вынесли длинный стол, покрытый зеленым сукном, и за него уселась знаменитая судейская тройка, которая свирепствовала на Руси в жуткие годы тоталитаризма и культа. Главный судья, мужик в синей поддевке, чтобы его ни с кем не перепутали, напялил на башку каракулевую генеральскую папаху, перехваченную алой лентой с черными броскими буквами — КГБ. Начался допрос, которым в сценарии Фома Кимович гордился больше всего. Без лишней скромности писатель полагал, что сумел вложить в короткие реплики судьбоносную метафору. «Всем красножопым подонкам исторический приговор, — сказал он накануне Хохрякову. — Сам убедишься». Сейчас он молил Бога лишь о том, чтобы бездарные актеры (безработные звезды советского, так называемого, кино) чего-нибудь не напутали в тексте с голодухи.

— Ну что, жидовская морда, допрыгался? — грозно спросил судья у Глебыча. Политзаключенный маньяк еще не опомнился от видения десятерых полуголых прелестниц и, сглотнув слюну, что-то невнятно пробормотал. Микрофоны передали змеиное «ШШРРУУ».

— Первый тебе вопрос, мерзавец. На какую разведку работаешь?

Глебыч, даже получив пару оплеух, молчал, но опытный режиссер Фома Кимович предусмотрел такой поворот. Вместо подсудимого ответил конвоир-суфлер:

— Гражданин судья, я работаю на английскую, японскую и бразильскую разведки.

— Выходит, гад, ты тройной агент?

— Так точно, гражданин судья.

— Тогда ответь, зачем распространял поганые вирши Иоськи Бродского «Пилигримы»?

Глебыч, взбодренный прикладами конвойных, озадаченно прогудел:

— Чего надо-то? Объясните толком!

Пришлось опять выступить дублеру. К счастью, это был опытный лицедей, в старые годы любимец нации, лауреат всех государственных премий, известный блестящим исполнением ролей председателей колхозов и маршалов. Совсем недавно он получил от Доната Сергеевича контракт по нулевому варианту (пожизненный) и второй месяц не вылезал из столовой, готовясь к премьере. С пафосом, задушевно он прочитал заветный монолог: