— Но все же, если не секрет, чем я прогневил патрона?

— Он подозревает, что вы утаиваете часть доходов от рекламы. Немного шалите с наличными.

— Ах, вот оно что! — теперь Хабалин и вовсе не сомневался в осведомленности директора «Русского транзита». — И как же мне оправдаться?

— Пред Мустафой нельзя оправдаться, вы это знаете не хуже меня, — Сергей Петрович заговорил еще мягче, чем до этого, как с больным. — Да это и не нужно. Попробуем опередить многоуважаемого Доната Сергеевича. У меня к нему свои претензии, я собираюсь их предъявить. Это его отвлечет от всех остальных дел. Все, что требуется от вас, — опять же информация.

— Я готов, — Хабалин обнаружил, что очередную сигарету прикурил не тем концом.

— Что вам известно о Зоне?

Хабалин не удивился. Как и многие другие творческие интеллигенты, он принимал посильное участие в разработке идеи Зоны, но никогда не был ее горячим поклонником. Если рассматривать Зону как чисто коммерческий проект (конечно, оригинальный), то затратный капитал был непомерно раздутым и вряд ли мог прокрутиться за ближайшее пятилетие, а это, по нынешним российским меркам, сугубо нерентабельное вложение. Однако для основателей Зоны, и в первую очередь для самого Большакова, она имела значительно более важное, нежели просто коммерческое, значение: это некий мировоззренческий символ, модель наилучшего, разумного обустройства этой завшивевшей, прогнившей страны, и уж с этим рассудительный Хабалин никак не мог согласиться. Будущая Россия в качестве этнографического заповедника, гигантского Луна-парка для всего остального человечества — это, разумеется, абсурд, утопия, романтические бредни. Всепланетная мусорная свалка, суперсовременный инкубатор для воспроизводства дешевой рабочей биомассы — это куда ни шло, это, пожалуй, все, на что пригодна забытая Господом территория. Тут Хабалин сходился во мнениях как с образованными, прогрессивно мыслящими соотечественниками, так и с лучшими умами Старого и Нового Света. Мысль почти медицински стерильная: загнивший орган (в данном случае — Россию) следует отсечь, дабы не подвергать опасности заражения весь остальной организм (население планеты). К сожалению, Донат Сергеевич, обуянный гордыней и распаляемый интеллектуальной обслугой типа троцкиста-маразматика Клепало-Слободского, полагал, что этнографический заповедник и мировую свалку можно совместить на едином пространстве. Научная безосновательность такого замысла даже не поддавалась обсуждению, но беда в том, что Мустафа, раз приняв какое-то решение, впоследствии, по примеру всех диктаторов, никогда от него не отступал, и все разумные доводы воспринимал не иначе, как личные оскорбления. Кто пытался с ним спорить, редко задерживался на свете.

— Я знаю о Зоне все, — сказал Георгий Лукич. — Что именно вас интересует?

Директора «Русского транзита» интересовали численность и расположение охранных служб, возможности проникновения, подходы к Зоне, энергообеспечение, дороги, системы связи и прочее в том же духе, из чего Хабалин сделал вывод: а не прислан ли Сергей Петрович из-за бугра? Это его озадачило, но не смутило. Россиянский бизнесмен и одновременно сотрудник ИРЦ — это далеко не самое страшное, чего ему следует сейчас опасаться. Более того, это внушало определенные надежды.

Глубоко вздохнув, точно перед погружением в омут, Хабалин произнес:

— У меня есть подробная карта Зоны, со всеми коммуникациями. Я передам ее вам. Но хотелось бы кое-что уточнить.

— Уточняйте.

— Понимаю, вы вряд ли можете дать какие-то гарантии?..

— Увы!

— По крайней мере, на что мне рассчитывать? Если, как вы изволили заметить, я приговорен?

— Через несколько дней, — благодушно пообещал Лихоманов, — все утрясется само собой. Продержитесь недельку — вот и все дела… Да, и еще одно: кто такой Хохряков?

— Исчадие ада, — коротко ответил Хабалин. Забавно, но более исчерпывающего ответа он и не смог бы дать. Он встречался с Васькой Щупом пару раз в компании, накоротке не общался с ним, но все равно сохранил воспоминание, как о чудом пролетевшем мимо уха осколке. Насколько он знал, Хохряков безвылазно сидел в Зоне и управлял ею с твердостью кесаря.

— Поподробнее не можете?

— Никто не может. Хохрякова лучше один раз увидеть, чем сто раз о нем услышать.

— Где карта, Георгий Лукич?

— У меня дома.

Через полчаса они подъехали на Малую Басманную, к дому Хабалина, и он вынес пакет с картой и еще кое-какими документами, могущими, попади они в нечистоплотные руки, разорваться, подобно шаровой молнии. Хабалин играл ва-банк и больше не сомневался, что это для него единственный выход. Прощаясь, Сергей Петрович посоветовал несколько дней не покидать квартиру без нужды, поболеть…

Поздно вечером Жора Хабалин сидел на кухне вдвоем с женой Маргаритой. Огромная пятикомнатная квартира затаилась, как перед бомбежкой. Молчали телефоны. От выпитой водки или от треволнений дня Хабалин чувствовал упадок духа и поминутно пускал слезу. Маргарита заботливо протирала его щеки кружевным платочком. Она была уже пьяненькая. Некстати Хабалин вспомнил, что за пятнадцать лет совместной жизни они так и не завели детей.

— Может, оно и к лучшему, — сказал он жене. — Погляди, что получилось. Кому достались плоды наших трудов, наших бдений и страстей? Для кого мы старались, надрывали жилы? Для Мустафы? Для Васьки Щупа? Для разных Лихомановых и Гусаковских? Но это же выродки, фашисты, дикари! Они не способны к созиданию. Мы, не жалея сил, расчищали авгиевы конюшни коммунизма, а они отобрали победу и на этом месте воздвигли убогую Зону! Мы мечтали воссоединиться со свободным, цивилизованным миром, а они опять тянут нас в преисподнюю, где из всех щелей смердит русским навозом. Да что же это такое, Марго?

— Это — сглаз, — пролепетала женщина, подлив водки из графина. — Выпей — и полегчает.

Он выпил, но ему не полегчало.

— Не сегодня-завтра меня убьют, — признался он. — И знаешь, даже как-то не жалко.

— Да что ты говоришь! — всплеснула ручками прекраснодушная Марго. — Да кто же это посмеет?! Тебя же все любят, Жорик, милый! Я иногда ревную — и очень горжусь тобой. Ты же кумир, Жорочка! Кумир нации. Кто посмеет поднять руку на святое?

— Убьют, убьют, — всхлипнул Хабалин. — Обязательно убьют. В прошлом году еще надо было удрать. Скрыться ото всей этой сволочи. Так ведь достанут, Марго. И в Европе достанут. Это же не люди. Это звери. Троцкого убили и меня убьют.

— При чем тут Троцкий?

— При том, корова ты деревенская, что от судьбы и в Мексике не спрячешься.

Марго не обиделась на грубость. Знала, муж ее любит. Он почти всегда ночевал дома, хотя нередко возвращался под утро. Но такая у него жизнь — в блеске, в славе, в богатстве — ничего не поделаешь. Красавицы к нему льнут, друзей и прихлебателей половина Москвы. Ото всех не убережешься. Она не была деревенской дурой, а была генеральская дочь. Когда выходила замуж, суровый отец — вечная ему память! — сурово предупреждал: вглядись в него хорошенько, глупышка, это же хорек. Отец ошибался: Жорик не был хорьком. Марго полюбила его за то, что он был ласковый, печальный и целеустремленный. Кто же виноват, если Бог дал ему талант очаровывать людские души. Все подруги (раньше было много, теперь мало) ей завидовали, и не было ни одной, кто не пытался бы затащить Жорика в постель. На это он был уступчивый. За пятнадцать лет, наверное, не было дня, чтобы он ей не изменил. Она быстро к этому привыкла, как привыкла к его капризам, истерикам и вечному брюзжанию. Она безропотно несла крест жены великого человека, возвеличенного страной. Когда на экране шли его передачи, улицы пустели, как во время футбольных матчей. Живой, как ртуть, неотразимый, быстрый, остроумный, дома он большей частью замыкался в себе, пугался сквозняков и хлопанья дверей, от малейшей простуды впадал в депрессию. С течением времени он стал ей больше сыном, чем мужем, но иногда, словно устыдясь, сотворял с ней любовные чудеса, хотя, в сущности, ей это было не нужно. Она рано постарела душой, похоронив отца и матушку, а теперь (уже давно) с унылым чувством ожидала, когда Господь наконец приберет и Жорика. Она знала, что муж ее любит, но так же, как и он, понимала, что его скоро убьют. Иначе быть не могло. Он слишком много воровал и сблизился с ужасными людьми, которые ничего не прощают. В молодости Жорик не был таким лихим, хотя всегда был тщеславным; но однажды, она не заметила — ночью или днем, в нем что-то сломалось, нарушилось его равновесие с миром, и он увидел все вокруг измененным взглядом. В перекошенном пространстве нормальные люди обернулись быдлом и чернью, и Жорик взирал на них будто с высокой горы, откуда они казались мелкими букашками. Она жалела его, как мать жалеет высыхающего от неведомой болезни сыночка. На той вершине, куда он поднялся, собралось много важных персон, презирающих быдло, и вот по истечении заповеданного срока они взялись сживать друг друга со света, потому что и там, на горе, им было слишком тесно всем вместе. В новой разборке у ее милого не было шансов уцелеть, хотя он ловок на язык, предприимчив и хитер, но на нем не было брони. В нем билось яркой точкой-мишенью сердце прежнего, давнего юноши, который когда-то шепнул ей: «Марго, у тебя ушки как ольховые сережки. Я боюсь на них дышать!»