— Идешь косить?
— Нельзя, ты забыла? Сегодня воскресенье.
— Но мы все-таки уедем сегодня или нет?
— Не знаю, можно ли ее оставить.
— Почему ты не звонишь доктору?
— Боюсь.
— Что за ребячество!
На этот раз в трубке послышался женский голос — жена доктора Граафа. По тону можно было догадаться, что телефонный звонок оторвал ее от воскресного обеда. Слышно было, как она повторяет мои слова доктору, потом она передала мне ответ. Доктор сказал, что будет в половине третьего. А пока, если мать спит, пусть спит.
Мы сели обедать. Ричард спросил, когда мы поедем домой.
— Ты уже хочешь домой? А мне казалось, тебе нравится на ферме.
— Тут нечего делать.
— Моя мать очень огорчилась бы, если б услышала это.
— А она слышала. Я ей сказал, и она со мной согласилась. Она говорит, ей тут нравится, потому что она не любит что-нибудь делать.
— Уехать мы не можем, пока доктор не скажет, что с ней. А там, может быть, придется мне вас с мамой отправить домой, а самому здесь остаться.
Уже мое сердце раскрывалось, чтобы вобрать в себя ферму от края до края, до отдаленных закоулков, до межевых столбов; скоро наступит осень — сквозные деревья, чистое небо, густые россыпи звезд по ночам, астры повсюду, первый морозец.
Пегги сказала:
— Всего разумнее поселить в доме квалифицированную медсестру.
Я сказал:
— Может быть, Джоан согласится. Ей нужна работа. А жалованье пошло бы в счет алиментов, которые я должен платить.
— Это что, острота?
— А ты представляешь себе, сколько стоит квалифицированная медсестра?
— Гораздо меньше, чем я, — это ты хочешь сказать?
— Во много раз меньше. Но все-таки порядочно.
Ричард сказал:
— Можно условиться, что мы каждый вечер будем звонить в определенный час и узнавать, здорова ли она.
— Еще лучше установить прямую телевизионную связь: повернул выключатель — и видишь, что тут и как.
— В некоторых детских больницах это уже делается, я где-то читал.
— Виноват. Опять я отстал от действительности.
Пегги сказала:
— Оставь Ричарда в покое. Можешь срывать свою злость на мне, а его не трогай.
— Вот те на! А я думал, что мы все — одно юридическое лицо. Ты, я, Ричард, декан Маккейб и еще тридцать или сорок особ мужского пола без особых примет.
Она потянулась через стол, чтобы дать мне пощечину, но я перехватил ее руку и выкрутил так, что ей пришлось сесть на место. Эта короткая стычка, отраженная в округлившихся глазах Ричарда, как ни странно, сработала на нее и против меня. Хоть на миг я как будто выплыл, меня сразу же залило, захлестнуло напором ее пустоты. Сжимая еще болевшую руку в другой руке, она отчеканила:
— Давай, Джой, раз и навсегда договоримся об одном. Я больше не желаю, чтобы ты мне тыкал в лицо Джоан. Ты сам сделал выбор. Я тебя ни к чему не принуждала, я старалась быть честной и справедливой, но ты сам сделал выбор. Если можешь сказать мне что-нибудь разумное, говори, но не обращайся со мной, как с той собакой, которую ты дразнил в детстве. Не заставляй меня снова и снова заглядывать в трубу. Если я должна чем-то поступиться ради того, чтобы твоей матери был обеспечен хороший уход, — охотно поступлюсь; но я не Джоан, это с самого начала всем было ясно, и я об этом ничуть не жалею.
Мне сделалось совестно: ведь не ее вина, если она нечаянно заслонила вставшее передо мной на миг видение фермы — уже моей фермы под осенним небом, с теплым запахом прелого листа, с пустынной ширью полей, с ласковой бесконечностью паутины оголенных веток. Я сказал: «Ладно, не глупи. Ты молодчина». Но то, что я не смог вместе с фермой увидеть и мою мать, почему-то показалось мне ее виной, преградой, созданной ею; и тягостное ощущение этой преграды не покидало меня вплоть до половины третьего, когда в дом вошел доктор Грааф, неся с собой запахи антисептики и кислой капусты.
Проводив доктора, мы все поднялись в комнату матери. Пегги и Ричард остались у дверей, а я подошел поближе. Был уже четвертый час, я мысленно видел воскресный поток машин, густеющий на автостраде. Мать полулежала в постели, седая ее голова темнела на белизне подушки. Она словно бы осунулась, кожа на лице была как бумажная — так бывает у человека, только что проснувшегося после долгого сна, чуть заметная усмешка кривила губы.
— Что он сказал вам?
— Сказал, что, может быть, тебе стоит лечь в больницу.
— Надолго?
— Пока не уменьшится вероятность повторения таких приступов.
— А если она не уменьшится? Почему он не дает мне спокойно умереть здесь, где мое настоящее место? Здесь умерли мои родители, мой муж, и я тоже хочу умереть здесь. Больше мне ничего от этих стервятников-врачей не нужно. Я от своей земли никуда не пойду.
— Речь вовсе не идет о смерти, мама. Речь идет о твоем удобстве и о том, чтобы ты поскорей поправилась.
— Не притворяйся.
Она, не мигая, смотрела мне в глаза; взгляд ее, очень прямой, очень ясный, требовал только одного — правды. Но для меня, в мои тридцать пять, это была еще чуждая стихия. В уступку мне, а быть может, поддавшись старой привычке, она изменила тон.
— Душа у меня просится на покой. Так и рвется вон из тела.
Я подхватил ей в лад:
— Нехорошо думать только о себе, мама. Подумай о том, что станут говорить про меня. И так уж, судя по тому, как доктор Грааф со мною прощался, мне кажется, он не слишком высокого мнения о моих сыновних чувствах.
— Ну, знаешь ли, — сказала она, — соседи всегда были о Хофстеттерах определенного мнения, так что теперь уж поздно беспокоиться на этот счет. Чудаки и злыдни — вот как о нас всегда говорили в округе. Отец твой — другое дело; он тут был пришлый, и они могли относиться к нему немножечко свысока, за это его любили; но нам с тобой, Джой, уже ничего не поможет.
— Во всяком случае, деньги пусть для тебя роли не играют.
Это должно было показать ей, что все будет так, как она хочет, и я даже благодарен ей за то, что она сама настаивает на том, чего я не решаюсь предложить.
Она сделала нетерпеливое движение рукой.
— Как же это можно, чтобы деньги не играли роли? Деньги всегда играют роль — верно, Пегги?
Пегги подошла ближе.
— Хотите, чтобы мы побыли здесь?
— Нет, Пегги, спасибо. Я хочу, чтобы вы уехали в Нью-Йорк, туда, где ваше настоящее место. Вы все трое исполнили свой долг, порадовали старуху, и не ваша вина, если радость уже слишком обременительна для ее сосудов.
Пегги сказала:
— Но вы же не можете остаться одна — беспомощная, в постели.
— Вовсе я не беспомощна. Полежу пока, а понадобится — встану. Шелкопфы всегда посматривают, идет ли у меня дым из трубы, и если увидят, что не идет, сейчас же явятся узнать, что случилось. Да и собаки в случае чего поднимут лай. Как это говорится в пословице? Сам стлал постель, сам и спи в ней. — Она похлопала по одеялу рукой. — Да уж, кто-кто, а я себе стлала постель сама.
Она засмеялась, и в коротком этом смешке мне послышалось тщеславие ее молодых лет, которое потом зачерствело и превратилось в гордыню.
Она повернулась к Ричарду.
— Приедешь ко мне еще, Ричард?
Он молча кивнул, завороженно глядя на нее блестящими карими глазами.
— Следующий раз постараюсь не ссорить тебя с матерью, — пообещала она. — Не хочу больше быть вредной старухой.
— Мы уедем позже, когда стемнеет, — сказал я, почти выкрикнул от напряжения. Каждой клеточкой своего существа я теперь стремился уехать отсюда, вырваться из ее болезни, из ее спиралью закручивающейся покорности.
Взмахом почти квадратной руки, короткопалой и натруженной, как у мужчины, она отвела мое предложение.
— Насчет покоса не беспокойся, Джой, — сказала она. — Сэмми выберет время и докончит. Главное ты сделал, остались пустяки. Он ведь очень добрый, — добавила она, повернувшись к Пегги. — Должно быть, оттого у меня всегда был соблазн навалить на него побольше работы.