Изменить стиль страницы

Едва дверь отворили, Крогстад повиновался. Ему было неловко перед кучером, горничной и фру Крог, которая вышла им навстречу, сгорая от удивления и любопытства. Горничная поднялась вместе с ним наверх и стала зажигать газовый рожок; он стоял к ней спиной, притворяясь, будто рассматривает книги на полке, все время, пока она задергивала занавеси и растапливала погасший камин. Когда она, наконец, ушла, он спял плащ и вновь превратился в почтенного банковского служащего, если судить по платью. Но вид у него был робкий и смиренный: он слонялся по комнате, поглаживая гладко выбритую верхнюю губу, словно расправлял несуществующие усы.

Когда вошла Нора, он заулыбался и угодливо помог ей снять длинпое дорожное пальто. Его подобострастие явно было ей неприятно, и он, почувствовав это, слегка втянул голову в плечи.

— Крогстад, — сказала она, — если не хотите стыда и унижения, вам лучше уйти. Сегодня мне невыносимо видеть вас и вам подобных. — Бедняга Крогстад уныло взялся за шляпу. — Впрочем, если вы готовы ради меня на жертву, можете остаться. Мне необходимо с кем-нибудь поговорить.

Крогстад просиял.

— Значит, вы в самом деле мне рады! — сказал он. — Я всегда боюсь показаться вам навязчивым. Вы же знаете, со мной можно говорить откровенно; и я желаю лишь, чтобы вы позволили мне такую же откровенность.

— Что ж, Крогстад, я не буду к вам слишком сурова. Но при одном условии — не смейте говорить о вашей жене; вы сами прекрасно понимаете, что не в ваших интересах ее порочить. Я мирилась с этим, пока мне не надоело защищать ее и притом, пожалуй, кривить душой, вы ведь Гшаете, что я ее не люблю. Сядемте.

Она опустилась в кресло-качалку у камина с живостью, какую немногим женщинам удается сохранить почти в пятьдесят лет; он сел на стул, подался вперед всем телом и не сводил с нее глаз, упершись локтями в колени, а сплетенные пальцы зажав меж икрами ног, обтянутых узкими штанами.

— Я ее никогда не порочил и только при вас иногда облегчал душу, — сказал он. — Я знаю, сколь многим я ей обязан. Она сделала меня добропорядочным человеком и помогла сохранить добропорядочность. Ах да, — поспешно добавил он, видя, что в глазах у нее блеснула насмешка над его удрученным видом, — я знаю, вы не высоко ставите добропорядочность; но это так много значит для человека вроде меня, который еще в юности сбился с пути. Для такого совершенства, как вы, добропорядочность — это капитуляция; но не будь я добропорядочным, я стал бы не лучше, а хуже, подобно Хельмеру. Вот чем я ей обязан. И, кроме того, вспомните о моих мальчиках. Не далее как сегодня утром я вам говорил, — тут Крогстад снова поймал ее взгляд и съежился, — что у меня четверо сыновей. Старший, профессор университета, пользуется общим уважением; второй — преуспевающий адвокат; третий, офицер инженерных войск, не запятнал своей чести; четвертый служит в банке и намерен пойти по моим сто…

Он осекся и замолк, потому что она покачала головой с жалостливой укоризной.

— Ваш старший сын, Нкльс, — сказала она, нарушив наконец молчание, — профессор философии; в душе он придерживается философских взглядов, которые раньше именовались крайним левым гегельянством, — не знаю, как это называют теперь. Крайние левые гегельянцы смотрят на истовых христиан точно так же, как истовые христиане смотрят на африканских идолопоклонников. Если бы ваш сын осмелился открыто проповедовать свои взгляды или оказать моральную поддержку тем, кто осмеливается их проповедовать, он лишился бы своей кафедры, заработков, известности и того «общего уважения», которым вы так гордитесь. Ои пользуется общим уважением, потому что лицемерит и учит лицемерию своих студентов. Второй ваш сын, адвокат, как я слышала, преуспевает, потому что и не думает защищать бедняков перед неправедным судом, а вместо этого обстряпывает грязные делишки к выгоде богачей, лебезит перед ними, покрывает их, и они при его пособничестве грабят общество. Ваш офицер инженерных войск не запятнал чести, потому что прикидывается миротворцем и левой рукой благоразумно размахивает Евангелием, а правой наводит пулемет. Ну а Нильс-младший, если пойдет по стопам своего отца, то вслед за ним станет тайно ходить к женщине, от которой он в обществе отшатнется, пылая праведным негодованием.

— Я всегда стараюсь говорить о вас как можно меньше, — неуверенно возразил Крогстад. — Только на днях я встал на вашу защиту перед правлением банка, когда все порицали молодого Роберта и зашла речь о вас.

— Да, милейший Нильс, вы сказали, что я была самой примерной женой и матерью, пока не забыла о добропорядочности; и вы никогда не могли понять, как это я докатилась до такой жизни. А когда Хейердаль напрямик спросил вас, позволите ли вы Нильсу побывать у меня на вечере в один из четвергов, вы покачали головой с назидательным видом и сказали: «Ну разумеется, нет».

Крогстад кусал бледные, дрожащие губы.

— А что мне было делать? Какая вам была бы польза, если б я в ущерб себе и своему сыну сказал не то, чего от меня ожидали? К тому же, знай они, что я здесь бываю, им бы этого все равно не понять; они подумали бы только…

— И были бы вполне правы, раз вы стыдитесь признаться, что бываете у меня. Но если вы желаете избегать всего, что посредственные люди могут истолковать в дурную сторону, вам придется приспособить свою жизнь к их посредственности. Кстати, вы уверены, что они не знают?

Крогстад выпрямился.

— Как прикажете вас понимать? — воскликнул он. — Знают! Да если б они знали, это погубило бы меня. Надеюсь, вы пи слова… — Он опять умолк и взглянул на нее с внезапным подозрением. — А вы откуда узнали, что я сказал Хейердалю?

— Ах, у вденя ведь всюду есть друзья, — пускай неверные, но все же друзья. А у вас всюду есть враги и завистники.

Крогстад обиженно насупился.

— И вы их поощряете, разрешаете им болтать обо мне, — сказал он.

— Неужто вы до сих пор не поняли, что без этой болтовни вам не станет легче? А мне приятно слышать о вас, дружеское ухо — лучшее противоядие от злого языка. Ну вот что, Нильс, скажите правду о правлении банка. Вы же знаете, что почтенный стряпчий Хейердаль нажился за последние шесть лет во время биржевого бума, потому что тайно делился прибылью с маклерами, и пожелай кто-нибудь разоблачить этот сговор, ему не миновать суда и позора. Вы когда-нибудь дали ему это понять хоть намеком?

— О господи, нет, разумеется, пет.

— Или возьмем Арнольдсона, у него младший сын — горький пьяница. Вы ведь не наказываете родителей за грехи детей, помалкиваете об этом?

— Да, во всяком случае, при бедняге Арнольдсоне. Ах, Нора, если бы вы знали Арнольдсона, вы полюбили бы его. Поверьте, у него доброе сердце.

Нора не стала входить в обсуждение достоинств Арнольдсона.

— А Сведруп? — продолжала опа. — Его отец был цирюльник; а сам он так отвратительно измывается над слугами и помыкает бедными родственниками. Юхансена бьет жена. И жене Фалька тоже следовало бы бить своего муженька, это вполне соответствовало бы его собственным понятиям о справедливости, потому что он завел вторую семью, но ей об этом никто не скажет. Вы когда-нибудь пробовали урезонить Сведрупа или посочувствовать Юхансену? Решитесь ли вы прекратить знакомство с Фальком в осуждение его безнравственности?

— Конечно, нет, — сказал Крогстад. — Их личная жизнь меня не касается. Если бы люди были так нетерпимы друг к другу, их существование стало бы ужасным. Приходится, правда, поменьше знаться с Юхансеном, ведь невозможно приглашать его без жены; но от нее никогда не знаешь, чего ждать.

— А что, Кристина читает им когда-нибудь нравоучения вроде тех, какие читала мне?

— Как бы не так! — сказал Крогстад и снова насупился. — Они живо указали бы ей на дверь.

Нора мгновение смотрела на него, и в ее старых, умных глазах появился почти озорной блеск. Он снова подался вперед и хмуро уставился на ее ноги, которые, по мнению Кристины, были толсты до неприличия.

— Нильс, — сказала она наконец. — Вы круглый дурак.