Изменить стиль страницы

В кувшинах на общем столе был грог, от которого валил пар. Тут же — квас в высоченных кружках. Он отдавал тмином.

Я, словно решился, попробовал: очень вкусно.

— Хочешь?

— Нет. Не хочу.

...На старинных тарелках из обожженной глины современные кавказские шашлыки с луком, нарезанным толстыми ломтиками.

— Ты ведь очень хотела есть?

— Мне... мне, кажется, расхотелось.

Бедняжке было не до еды.

Чего греха таить, — впечатление удивительное, я даже не ожидал. Будто это корабль со своей давно затонувшей командой, оживающей по ночам для того, чтобы пировать — проделывая все одно и то же сначала, опять сначала, чтоб утром кануть в смерть — уйти на дно моря (как оно и полагалось в сказке).

Чудеса! Спектакль. Великолепнейшая подделка.

Я вроде бы сам поддался наваждению, очарованию. Вглядеться бы! Нет ли здесь людей, по старинке обутых в деревянные башмаки?

— Что будете есть? — спросила шепотом подавальщица. — Шашлыки? Или фирменное блюдо — колбаски старых охотников?

— Фирменные колбаски! — решившись, выдохнула она.

Нам принесли колбаски. Вернее — две пылавшие тарелки, обильно залитые спиртом.

— Мешайте! — сказала шепотом подавальщица. — Колбаски должны хорошо прожариться.

Мы покорно переворачивали колбаски — блюдо старых охотников... И было нам так, как будто пламя сделалось нашей обыкновенной пищей. Не хлеб — а пламя! В таком духе, в таком разрезе... Спектакль, спектакль.

...А грог, между прочим, надо отметить, много пьянее водки. Коварный грог. Я этого не подрассчитал, опьянел с ходу и стал ей, бедняге, нашептывать неведомо что:

— Мы давно, понимаешь, давно здесь жили вместе, Наташа. Жили, жили и умерли. Мы сюда шагнули из прошлого, дорогая моя жена! Разве на площади ты этого не заметила? Не узнала нашей ратуши и наших часов?

А наш булыжник на мостовой?! Ты просто меня забыла. Мы уже прожили вместе с тобой одну жизнь.

И осторожно, пьяно я целовал ее. Она, опьяневшая, завороженная, не отталкивала меня. Невесть что я ей громко шептал — перерожденный, безумный, помолодевший. Она хохотала тем милым, счастливым кошачьим смехом, который я так люблю у слегка опьяневших женщин.

Я жадно ел колбасу. Запивал ее грогом. А в промежутках, словно это само собой разумелось, целовал ее брови, ресницы. Охотничья простота нравов!

Свечи желтым отблеском освещали ее раскрасневшееся лицо.

Все жарче потрескивали дрова.

Я взглянул на нее. Лицо испуганно, щеки прямо-таки горят.

— Ты пьяная?

— Нет. Нисколько. Я... я... мне стыдно сказать: я счастлива!

(То-то, милая!.. Я этого и хотел. Отправляйся теперь к своему моряку, в его будни, скуку... Зато он молод! А?!)

Никто не обращал на нас никакого внимания: каждый за этим столом был занят собою.

Все вокруг — не больше чем декорация... Но разве моя с ней жизнь со вчерашнего дня была чем-то большим, чем актом пьесы? Комедии?! Да. Пожалуй.

Раздалась музыка. Наивная и, я бы сказал, фальшивая. Звук флейты (под старину) и тоненький, спотыкающийся голосок скрипки.

Я был изрядно пьян. И вот, понимаешь, со мной случился один из тех припадков «нашей», так сказать, типично «нашей» портовой абанковости, отчаянности, дурацкой эксцентриады... Валяй! Разворачивайся, комедия.

Я вскочил. Я вырвал скрипку из рук скрипача... Было похоже, что я собираюсь ее разбить. Но я спрятался за флейтиста и начал стыдливо ее настраивать.

Плохая скрипка. Мне помнится, что я морщился. Сыграл отчего-то одну из тех наивных импровизаций, с которых начал, когда мне было лет десять.

Дурак! Я словно орал, возвращаясь к прошлому. Глаза я, однако, закрыл... Как тут ни говори, а, пьяный, я снова держал в руках скрипку.

Сперва флейтист пытался поспеть за мной. Но я летел все быстрей, все бешенее и отчаянней.

И вдруг услыхал, понимаешь, пронзительный странный звук... Вернее, музыкальную фразу. Минуту! Сейчас я ее узнаю, узнаю...

Ускользнуло! Что-то знакомое... Это формула скорби.

Я опустил смычок и прислушался. По-видимому, то страшное играл я сам.

Я вернулся к столу и попросил водки. Однако водка не была «фирменным блюдом». А я все трезвел и трезвел.

Рядом сидела разошедшаяся, хохочущая Наташа, она объяснялась с соседями, пользуясь импровизированной азбукой глухонемых.

Подавальщицы начали задувать свечи.

— Как?.. Уже? — спросила Наташа.

— Милая, сейчас мы уйдем домой. Вслушайся, как это удивительно: наш с тобой «дом».

Да. Конечно. В первый и последний раз в жизни наш дом с Наташей был нашим общим домом.

 

И все же, мне думается, это зовется своеобразным умением жить. Даже качество, что ли, этих страданий — умение жить. Потому что оно и есть — полнота жизни.

Когда родилось во мне это бессознательное, тайное, что ли, соревнование с ним?..

 

Я как-то была в командировке на Дальнем Востоке. Шла на старом транспорте с торговыми моряками. Вокруг, как оно и положено, — однообразие морской земли — тоскливое, косоватое, — справа, слева, впереди, позади — движение волн, с их белыми гребешками. Волны и волны...

Бескрайность рождала тоску: это тебе не берег Черного моря, с веселыми подросточьими, отчаянными заплывами на маяк.

Случалось, судно шло сквозь туманы, давая тоскливые, безостановочные гудки.

Вокруг ни скалистого берега, ни островка, только одинокий маяк посреди волн.

Сыро. Холодно. Бьют в лицо нескончаемые ветра. Отсырела одежда. Сапоги от влаги покрылись плесенью.

И вдруг мне вспомнились твои частые, комфортабельные путешествия в дальние страны, путешествия, о которых ты так небрежно рассказывал иногда. Финляндия?

Что ж, Финляндия... Париж. Буэнос-Айрес... И — черт возьми! — острова: Борнео и Целебес.

И все это без особой радости, без нажима и без хлопот. Зрелище, впечатления, новые города.

Увидел бы ты меня хоть разок вот так стоящей на носу судна! — озябшую, в позеленевших от сырости сапогах.

Но эти мои путешествия, к сожалению, были необходимы. Я выступала здесь как старатель, просеивающий сквозь сито песок, чтобы добыть иногда ничтожнейшие крупицы золота. Не знала, где я его добуду и сколько намою, — я просеивала горы песка, нескончаемые лавины свежих и старых песочных образований — больших, как дом.

Такой была моя жизнь и мои путешествия. Не я их выбрала. Я уже говорила однажды, что мое дело как бы выхватило меня и бросило в гущу жизни. Взяло за горло. Всю целиком. Забрало с остатками молодости, надеждами, жаждой признания, мечтами о простом и однообразном счастье.

 

Он продолжал с каким-то отчаянием, прошагав по комнате:

— Ты женщина. И хоть ты многое понимаешь, всего ты понять не в силах. Например, ничего ты не знаешь о таинственном, так сказать, инстинктивном, что ли, существе женщин. Наиболее умные из них, наиболее «женщины» — если можно так выразиться — бессознательно не сразу нам открываются. Инстинктивно, что ли, оставляют разгон для завоеваний. Ты это вряд ли можешь понять...

Однако — не правда ли? — вечно таинственной быть нельзя. И тут происходит постепенная, так сказать, духовная сдача, ассимиляция. Пядь за пядью, шажок за шажком. А когда ты, казалось бы, все открыл, хлоп! — и пришла привязанность, ты попал в ловушку, остался духовным рабом до конца своих дней.

Вот... Ну ладно. К примеру, моя жена. Мать прежде всего. Я знал это сразу, тоже инстинктом, как бы не зная и не догадываясь. Моя! С первых дней и первого часа, со своей жалостью, состраданием, любовью.

А Наташа — не то, не то... Да и процесс этот был не так долог, отношения еще свежи.

Не разум ею руководил, а высокая и наивная мудрость пола. Инстинкт. Она была женщиной, так сказать, в наивысшем смысле. Застенчива в нашей близости до того, что я иногда себя спрашивал, не идет ли она навстречу мне лишь для того, чтобы откупиться и как бы постоянно собою жертвуя?

Я никогда не мог довести ее до забвения себя. И как бы даже отчаялся, смирился с этим, не ожидая от нее большего. Но тогда, когда я вовсе перестал ждать, она стала постепенно сдаваться...