Изменить стиль страницы

Он поклонился бабушке так, словно плохо умел сгибаться.

Ушли.

В эту ночь светила луна. Выйдя из калитки, они влились в сферу лунного света. Отчетливы сделались их удаляющиеся спины: с обеих сторон деревья и посреди,в лунном блеске, свечении, сиянии, две движущиеся фигуры, мужчина и женщина.

Мопассан! Ирреальность! Колдовское видение.

Дойдя до конца аллеи и не предполагая, что Юлька, мама и бабушка с любопытством глядят им вслед, мужчина и женщина обнялись.

Сделалось тихо. На террасе замерли. Все молчали. Даже мама и та притихла.

— Как-то уж очень молод, я бы сказала. Не знаю, что и подумать! — прервала молчание бабушка.

— Мама! Как ты посмела?! Как ты могла... Ну, Галина Аполлинарьевна, она дура. Пусть Галине Аполлинарьевне. Пусть, пусть!.. Но ведь не тете Вере?! Мама! Ах, мама!..

— Юлька, возьми себя в руки, — высокомерно сказала мать. Пожала плечами и, не оправдываясь, поднялась к себе.

 

...А в пятницу вечером вместе с тетей Верой из города приехали Сашкец, Галина Аполлинарьевна и какой-то почтенный человек, знакомый Галины Аполлинарьевны.

Он был пожилым, с седеющей бородой. Привез ананасы, консервы из крабов — их очень любила Юлька — и большущую, толстую курицу.

— Разведем костер, когда станет смеркаться, — поеживаясь от свежести, предложила Галина Аполлинарьевна.

— Прелестно! И зажарим на вертелушке эту покойницу, — бодро подхватил ее пожилой поклонник.

Добыли какое-то подобие вертела. Присев на корточки, он принялся умело и ловко поджаривать курицу, которую называл покойницей.

И тут-то Юлька, не выдержав, громко и отчаянно зарыдала.

— Ко всему прочему мне не хватало еще истерик, — жестко сказала мама.

— Юлька, родная, — обняла ее бабушка. — Наша девочка заболела. Я давно-давно примечаю... Трудный, переходный возраст. Она сделалась так неуравновешенна!.. Помогите, Галина Аполлинарьевна! Что-то с ней случилось... Я чувствую!.. Вы же врач, врач...

— Дайте ей валерьянки, — спокойно сказала Галина Аполлинарьевна. — Чайную ложку. Не разбавляя водой. Видите ли, нынешнее поколение так неуравновешенно. В лучших случаях легкая истерия.

Она сидела, поджав ноги, в свежей траве у разгоравшегося костра. По ее полному, ухоженному лицу порхали зыбкие огневые тени. Глаза уставились завороженно в колышущееся пламя.

— Это, видите ли, принято называть протестом. Против кого, чего — не пойму!.. Бойкотируют институты. А если и поступают, так уж только на гуманитарные... Отчего? Не знаю. Я психиатр, не социолог... А простота их браков?.. Может, это зовется романтикой? Без романов... И все это — не пережив войны, теперь, когда им все подают на блюдце, на хрустальной тарелочке? Непостижимо!.. А чего стоят знаменитые битлы с их идеями: человек — цветок?.. Массовая истерия.

— Молчите! — топнув ногою, крикнула Юлька. — Ничего вы действительно не понимаете!.. Хиппи: человек — цветок. А битлз — это жуки, п е в ц ы... Их четверо... Вы всё повторяете вслед за другими, как лента магнитофона... Вы Рюбецаль, Рюбецаль. Все неправда. Мы... Мы нормальные!.. Это вы... вы все со своими кибернетическими приборами... Курицами-«покойницами»... Психопаты! Камбалы! Кра-а-бы, крабы!

— Юлька, как ты смеешь так говорить?.. С нашей гостьей, с по... с человеком старше себя? — сдвинув брови и вскакивая, крикнула мать.

— Уйди! Уходи! — прижимаясь к бабушке, с ненавистью ответила Юлька. — Я, понимаешь, ви... ви... вижу тебя насквозь! Почка!.. Жизнь!.. А на самом деле изобрела для них, как грозилась, кибернетическое существо... Жестоко! Бесчеловечно! Насмешка над чувствами, над любовью.

— Прошу извинения, у нее жар, — сокрушенно сказала бабушка. — Моя девочка! Бедные-бедные мои дети!

И, укладывая Юльку в кровать, вдруг в отчаянии заломила пальцы.

Колыхалась от ветра штора в Юлькиной комнате. Юлька всхлипывала, проваливалась куда-то и опять просыпалась и всхлипывала. Рядом сидела задумавшаяся бабушка и тихонько, как маленькую, похлопывала ее по плечу.

Бабушка задремала. И будто сделалось ей опять тридцать восемь лет. И будто она проснулась во время войны и эвакуации в деревне на русской печке.

«Верушка голодная!» — подумала тридцативосьмилетняя бабушка.

И уснула опять.

«...Верунька!.. Такая слабая... тонконогая, тонкорукая. Тонкие волосенки, угрюмый взгляд...

До зимы далеко. Поменять бы разве шерстяную свою жакетку на яйца для Веруньки?..» — решила бабушка, переворачиваясь и кряхтя на холодной печи.

— Женюрка! Спишь?.. Что делать-то будем с нашей Верушей? Страшно!.. Не убережем.

— Убережем, не волнуйся, мама... Спи и не изводись.

Женя (старшая) тут же перебралась в ближайший от их деревеньки город. Жила в общежитии и работала.

Только к концу войны мать узнала, что девушка была донором.

Появилось немного масла и сахара. Однажды она приволокла из города картофель в большом мешке. Недалеко от дома, где жили мать и сестра, сдаваясь, девушка принялась волочить тяжелый мешок по земле, безвольно скинув его с плеча. Прохудился мешок от трения, начала вываливаться оттуда картошка.

— Что же ты, Женюра моя, наделала?

И та, ни слова не говоря, пошла сосредоточенно собирать на дороге рассыпавшуюся картошку.

— Мама, ешь! Ты здорово похудела... Мне даже страшно сделалось, когда я издали увидала тебя.

Так она говорила. А глаза ее были жестки, жестки. И губы жестки... А сама все в том же сером своем платьишке... Часами просиживала там, в своем неведомом городе, в нетопленых библиотеках, чтоб заниматься, не отстать. Отморозила руки, ноги...

«А от Владислава ни слова, ни весточки», — переворачиваясь на холодной печи, бессонно думала тридцативосьмилетняя бабушка.

Армии наступали и отступали. Как проследить в движении огромных армий биение сердца своего сына?

Восемнадцатилетний, худой, высокий, неприспособленный. Классический тип ученого, как дед и отец.

 

Как-то весной она поехала по Волге на пароходе со старой своей приятельницей. Сошли в городе Сталинграде.

Лестницы, лестницы, лестницы, ведущие к кургану на той большой высоте.

Ожила война.

...Статуя матери в наброшенном на волосы платке.

На руках сын. Лицо убитого сына прикрыто знаменем. Юные солдаты у входа и выхода в Пантеон. Вечный огонь в огромной руке, простирающейся из земли.

Содрогались стены, звучащие музыкой. Шуман. Два такта хора. На стенах отблескивали тусклым золотом имена.

Они были детьми. Два такта. Ему было всего восемнадцать лет!.. Всего восемнадцать лет!

Шли военные, опустив головы (бывшие участники Отечественной войны)... Женщины... Содрогались плечи старух. Они беспомощно кланялись низким русским поклоном пылающему огню и поблескивавшим золотым буквам.

«Они были всего лишь простыми смертными».

Они были детьми!

— Что с вами, ма... мадам?

Упала с головы шляпка, волосы растрепались. Среди живых цветов, среди смертей и бессмертий стояла она и склоняла голову перед вечным огнем и керамикой золотых букв.

И пел вместе с нею хор свою скорбную песню: два такта, два такта...

— Сын! — говорили люди. — Сын!..

И никто не знал, что лежит он не здесь.

— Выведите, скорее выведите ее!

Два такта, два такта.

— Мать! Уведите!..

«...Нет, не состарились. Не состарятся... Сыновья! Бессмертие!.. Вла-а-адислав!..»

— Унесите!.. Мать!.. Потеряла сознание...

Мальчики, девочки... Наши внуки! Кто в силах вас осудить?

Не я.

Перед Юлькой в белом своем хитоне стояла ожившая Мнемозина... Да нет же — бабушка! В белой ночной рубахе.

Она плакала. Тихо, беззвучно плакала.

9

Как бы ни был внимателен человек к окружающему его миру, каким бы ни обладал даром чувствовать, запоминать, слышать, все же увидеть мир во всей его свежести дано ему не каждый день. Только в редкие минуты, минуты дареные, он словно в первый раз открывает дерево, виденное множество и множество раз; вбирает его каждой частицей памяти — кору, смоляную каплю, листок... Жгуче выхватит и запомнит.